– Все погорело, – печально говорил он. – Даже рыжики.
Иннокентий Филатыч порядочную закатил ему распеканцию, приказал немедленно же добыть воз можжевельнику для похорон, забрал все ключи от лавки, от кладовок, сундуков и убежал.
Вскоре его старанием прах Марьи Кирилловны, переложенный в новую колоду, был перенесен в родимый дом. Колода с прахом Анфисы Петровны осталась в церкви. Третья же колода с безвестным мертвецом стояла в съезжей избе, рядом с каталагой, где томился Ибрагим.
Ибрагима-Оглы еще не допрашивали: следователь надбавил себе простуды на пожаре – слег.
Похороны назначены на следующий день. Рыли четыре могилы: вблизи кладбищенской часовни почетная могила, на отшибе, у стены, в углу, могила для праха убиенной, третья – за кладбищенской стеной, на всполье, для безвестного покойника. И четвертую копала в своем огороде старая Клюка для двух погибших лебедей.
Иннокентий Филатыч настаивал – похоронить на кладбище и безвестного покойника, однако священник поупорствовал:
– Откуда ж я знаю, что это человек? Может – баран, а нет, так и того хуже... Нельзя.
Из города прибыли дьякон и пять молодых монашен-певчих.
С утра жгло солнце, заливались уцелевшие от вьюги скворцы.
Последняя панихида с отпеваньем была торжественна. К монашенкам присоединился кое-кто из местных певунов, составился недурной хор. В хоре держал басовую партию и любитель пения – доктор. Отец Ипат проникся особым благочестием по двум причинам: уважение к христианским доблестям почившей рабы Божией Марии, а также ожидание немалых благ земных за свои пастырские печали и труды. Поэтому служил он не спеша и благолепно. Даже и подобающее слово он на бумажке сочинил, но, в великой суете, забыл, к сожалению, бумажку дома.
Молодой рыжебородый дьякон с удлиненной, как кринка, головой щеголял на все село прекрасным басом. Пол усыпан можжевельником, зеркало завешено белой простыней, изголовье почившей убрано зелеными ветками и бумажными цветами. Восковое лицо покойницы как бы прислушивалось ко всему и благодарно улыбалось. По комнате плавал ароматный дым, и радостно крутились у потолка только что ожившие мухи.
Петр Данилыч сидел тут же, в кресле, возле возгробия покойной, и тихо плакал. Прохор часто опускался на колени, лицо его сосредоточенно-спокойно и свеча в руке – пряма. Расторопный Иннокентий Филатыч успевал молиться, снимать со свечей нагар, подкладывать в кадило уголья и подпевать за хором. Но, подпевая, он немилосердно врал. Лицо Варвары утомилось от сплошных гримас горестной печали, красные глаза припухли; возле нее, на крашеном полу – ручейки из слез: плакать, плакать надо Варваре неутешно: умерла Марья Кирилловна, Ибрагим вконец засыпался, попал в беду.
Сзади всех молящихся стоял сторож сему дому, десятский Ерофеев, а возле двери в коридор – Илья Сохатых.
Весь вид приказчика – растерянный и жалкий: спина его гнется, голова уныло никнет. Но вдруг он резко встряхивает надушенным кудрявым коком, гордо отставляет ногу, по-наполеоновски складывает руки на груди и вызывающим взором окидывает всех молящихся. Пред концом панихиды он стал что-то бормотать, улыбаться и взмахивать руками. Его бормотанье становилось все громче, присутствующие начали оглядываться на него, он подмигнул монашке и присвистнул чуть. К нему подошел Иннокентий Филатыч.
– Ты, полупочтенный, пьян?
– Я не пьян, – попятился от него Илья, прикрывая рот рукой. – Я несчастлив до корней всех волос. Я от горя могу помешаться в рассудке.
Вот крепко загудел голос дьякона, и все, кроме Ильи, опустились на колени. Илья же уперся в стену лбом, трагически жевал лацкан сюртука и скулил, пуская слюни.
Окна были настежь, и «вечная память» с громогласными раскатами доплыла до каталаги Ибрагима. Ибрагим стал кричать, с размаху бить каблуками в дверь:
– Шайтан! Выпускай, шайтан!.. Марьей дозволь прощаться, пожалуйста.
А возле двери в каталагу, на скамье, лежал в колоде незнаемый мертвец.
Последнее целование было с воем, с плачем. Затем гробовую колоду понесли.
Впереди двигался большой воз можжевельника. На возу сидели горбун Лука и кухаркин племянник Кузька. Лука усыпал траурный путь ветками можжухи, Кузька швырял на дорогу из мешка овес, чтобы было чем помянуть покойницу и птицам. Начался унылый перезвон колоколов.
Остановились возле церкви, совершили литию, вынесли Анфисин гроб, пошли дальше.
Илья Сохатых вдруг вынырнул из толпы к гробам.
– Анфиса Петровна! Марья Кирилловна!.. До скорого свиданья... Адью! Адью!.. – пропащим голосом крикнул он, с яростью растерзал ворот рубахи и побежал домой, размахивая руками.
Потом вынесли третьего покойника и – дальше, к кладбищу.
Хор дружно пел «святый Боже»; позади шествия, заламывая руки, истошно вопила, вся в слезах, Варвара:
В сыру землю направляи-ишь-сии...
Эх, покидаешь ты сирот своих...
Чрез загородку неистово орал черкес:
– Прощай, Марья, прощай!!
Пристав взглянул на безвестный третий гроб и подозвал письмоводителя:
– Все ли деревни оповещены о побеге Шапошникова?
– Как же... все-с...
Печальный перезвон умолк, глаза обсохли, земля в земле.
Божие окончилось, человеческому приспело время: у всех скучали по сытным поминкам животы.
Много было званых и незваных. Во всех покоях старанием проворного Иннокентия Филатыча накрыты длинные столы.
Навстречу возвращающейся толпе мчались из села мальчишки и кричали:
– Илья Петрович застрелился!.. Илья Петрович!..
Народ враз надбавил шагу, иные припустились к селу вскачь. Пристав, благо отсутствовала занемогшая жена его, шел козырем с красивенькой монашкой, говорил ей небожественное: монашка Надя оглядывала зеленые поля с лесами и тихонько хохотала в нос.