Но вот, постепенно погасая, все слиняло. Обманщик-живописец сорвал с неба свои линючие краски чародея, посадил их снова на палитру, надел, чтоб не схватить насморка, галоши номер двадцать пять и, плотно закутавшись в серый плащ сумерек, с гремящим хохотом исчез в преднощных сизых далях. Гремели трамваи, гремели по мостовым железные колеса ломовых. «Геп-геп!» – покрикивал лихач, вихрем пронося двух хохочущих красавиц.
Ловко одураченные мишурной красотой заката, друзья пошли на «Поплавок», подкрепились ушкой из живых стерлядок, выпили «на размер души» две бутылки зверобою и, веселенькие, направились в театр.
Начиналось третье действие. Сибиряки – в первом ряду партера. Иннокентий Филатыч, как петух возле зерна, часто поклевывал носом. Артисты играли с подъемом, хорошо. Прохору понравилась высокая, со стройными ногами «жрица огня», Якову Назарычу – все двенадцать танцовщиц; он усердно молил судьбу, чтоб хотя бы у двух, у трех лопнуло трико. Он не отрывался от бинокля.
Но вот – «ночь спящих». Под мутным светом луны из-за кулис актеры, погруженные в волшебный сон, разметались по полу в живописных позах.
– Спящие, проснитесь! – звонко на весь театр возвещает прекрасная фея с золотыми крылышками. Спящие не просыпаются. В зале раздается мерный храп Иннокентия Филатыча.
– Спящие, проснитесь! – вновь приказывает фея.
Храп крепче. Прохор и Яков Назарыч трясут старика за плечи. Фея, суфлер и все «спящие» на сцене кусают губы, чтоб не захохотать, в первых рядах партера сдержанный пересмех и ропот.
– Спящие, проснитесь! – злобно кричит фея и взмахивает магическим жезлом.
Иннокентий Филатыч вдруг открыл глаза, чихнул и сам себя поздравил:
– Будьте здоровы... Что-с?
Вплоть до пятого ряда партер грохнул хохотом.
Так, или примерно так, посещали они зрелища.
Прошло три дня. Вечер. Прохор в номере один; звон в ушах, тоска, – нездоровится. Сверяет счета, рассматривает прейскуранты машиностроительных заводов. Слуга подал на подносе два письма.
...«Я по-настоящему начинаю открывать глаза на условия жизни наших рабочих, достающих тебе и мне богатство. Условия эти поистине ужасны. И мы с тобой одинаково бесчеловечны и одинаково повинны в этом. Лишь первые два года нашей жизни ты был достаточно внимателен ко мне и к своим рабочим. А потом тебя словно кто-то подменил: ты стал жесток, упрям и алчен.
Прохор, куда ты идешь и в чем у тебя цель жизни? Спроси свою совесть, пока она не совсем заснула. А ежели ты усыпил ее проклятой наркотической фразой: «Мне все дозволено», – бойся своей совести, когда она проснется. Прохор, ты молод, подумай над всем этим и, пока не поздно, обрадуй меня. Поверь, отныне вся жизнь моя в печали».
Сердце Прохора перевернулось. Он протер глаза, с шумом выдохнул воздух и вновь перечитал письмо. Сидел он и думал, подперев голову рукой. В раздражении побарабанил по столу пальцами: «Дура баба», – и вскрыл пакет Протасова.
Двухнедельный отчет, цифры, сметы, предположения. Разумно, толково, правильно. В конце приписка:
...«Рабочие высказывают открытое недовольство тяжелыми условиями труда и слишком низкой заработной платой. Ожидаю Ваших экстренных распоряжений по пунктам улучшения общих условий жизни, изложенным ниже. Неисполнение или даже затяжка в исполнении этих пунктов может повлечь за собой дезорганизацию работ, а следовательно, и подрыв всего дела.
Пункт первый...»
Прохор внимательно просмотрел все пункты, и глаза его налились желчью. Он порывисто встал и несколько раз прошелся по комнате, ускоряя шаг.
– Ха-ха, ладно, ладно... Посмотрим... Сговорились, сволочи! Ха-ха, отлично.
Позвонил:
– Отнесите сейчас же телеграмму. Срочную.
Когда писал, губы его кривились, брови сдвинулись к переносице, лоб покрылся потом.
...«Предоставляю вам право немедленно уволить до 500 человек рабочих. Точка. По соглашению с приставом мерами полиции выселить их за пределы резиденции. Точка. Мной ведутся переговоры по найму партии рабочих на Урале. Точка. О принятых вами мерах срочно донесите. Громов».
Отослав телеграмму, облегченно передохнул. Но волнение в груди не улеглось. За последнее время перестал нравиться ему Протасов: мудрит, заигрывает с рабочими, сбивает с толку Нину. Пусть, дьявол, умоется этой телеграммой, пусть. Прохор оперся спиной о мрамор холодного камина, и взбудораженная мысль его самовольно сделала скачок назад.
Перед ним зашелестели страницы записной книжки – там, на Угрюм-реке, в дни вольной юности. Истлевшие, давным-давно вырванные из сердца, забытые, они вновь восстали из времен.
Жаркий, окутанный дымом лесных пожаров день. Политические ссыльные тянут вверх по реке шитик. На шитике, на горе мягких подушек, под зонтиком заплывший жиром прощелыга-торгаш Аганес Агабабыч.
– Я бы на вашем месте утопил этого бегемота, что грабит мужиков, – говорит ссыльным Прохор. – Вот я тоже буду богат, но поведу дело иначе. Я не позволю себе эксплуатировать народ...
Так думал и говорил Прохор-юноша. Но Прохор-муж, Прохор-делец громко теперь хохочет над своими прежними словами.
За окном темно. Он задернул драпировки. Старинные куранты на камине мелодично отзванивают восемь. В дверь стук.
– Да, да.
Вошел в серой шинели военный, с бравой, надвое расчесанной бородой.
«Ага, секундант... Дуэль», – мелькнуло в мыслях Прохора.
– Не вы ли господин Громов из Сибири? Честь имею... генерал Петухов, адъютант градоначальника, – звякнули серебряные шпоры. – Его превосходительство приглашает вас пожаловать к нему для некоторых переговоров.