Как-то пригласил Наденьку на башню «Гляди в оба». Лицемерные ласки, перстенек, туманные обещанья вновь приблизить ее к себе – и через три дня нужное петербургское письмо в руках Прохора Петровича. Со смертельной злобой, кусая губы, несколько раз прочел, сказал: «Эге, молодчики!.. Так, так...» – и спрятал в несгораемый шкаф, в тайный ящик.
На званом обеде были все. Был пристав, Парчевский, Наденька и Груздев.
Прохор, как всегда, гостеприимен, старался казаться беспечным, даже веселым. Но это ему плохо удавалось: какие-то тени скользили по лицу. Наконец из неустойчивого равновесия вывел его Протасов, заявивший, что здесь глушь, здесь царство медведей и духовной тьмы.
– Я завидую вам, Прохор Петрович, что вы окунулись, хоть ненадолго, в культуру, побывали в таком блестящем городе, как Петербург.
– Я ненавижу город вообще, а Питер в особенности, – нахмурился Прохор.
– Почему?
– Нахальства в нем много, хамства, какой-то паршивой самоуверенности. Город всю жизнь оседлать хочет. Я про столицу говорю. Город, по-вашему, это все: разум, культура, закон?
– Ну да, культура, цивилизация...
– А остальная земля – болото! Да?
– Ну, не совсем так. – Протасов сбросил пенсне и вытер губы салфеткой, готовясь к спору.
– А я вот нарочно! – запальчиво крикнул Прохор. – На тебе, на тебе, сукин ты сын! Не ты – главное на земле, а сила, воля, природный крепкий ум...
На вспышку хозяина Протасов подчеркнуто тихо ответил:
– Все, что вы создали здесь, дал город.
– Плюю я на город! – еще запальчивей возразил Прохор; кожа на его висках пожелтела. – Я не хочу быть его рабом. В городе что осталось? Песок и камень. Мысли его – песок, жизнь его – песок. Город – это каменный нужник, от которого...
Нина постучала в тарелку вилкой.
– Виноват, – принудил себя извиниться Прохор, провел по лохматым волосам рукой и – к Протасову: – А где там, в вашем городе, спрошу вас, натуральная поэзия? – как бы стараясь угодить нахмурившейся Нине, воскликнул он. – Где религия, воздух, горы, леса, искренние люди? Да ведь они, черти, изолгались там все. Взятка, мошенничество, подвох, обжорство! Сплошной вертеп... Зависть, драка, состязание в подлости, кто кого скорей обманет... Да они готовы друг другу в морды плевать!
Глаза Прохора стали красны. Он залпом выпил стакан холодного вина и как-то растерянно осмотрелся.
– О да, о да! – воскликнул мистер Кук. – Я вполне разделяю ваши мысли. Даже более того... Я...
– Нет, вы не спорьте, Прохор Петрович, – перебил его Протасов. – Вы знаете, что такое большой европейский город?
– Город – это я. Где хочу, там и построю город.
Протасов опустил взор в тарелку и надел пенсне.
– Выпьем за город! – перебила неловкое молчание Нина. – Прохор, налей всем. За город, за Пушкина и... за тайгу!
Все улыбнулись, улыбнулся и Прохор.
– Люблю женскую логику, – сказал он. – Ну что ж, я готов и за город и за Пушкина. Ваше здоровье, господа!
Он вновь повеселел или, вернее, заставил себя сделать это, желтизна на висках стала сдавать, складка меж бровями распрямилась. Подали глинтвейн. Нина разлила по бокалам. Пристав нетерпеливо отхлебнул, ожегся и с обидой посмотрел на всех. Парчевский подчеркнуто кашлянул и подмигнул приставу: мол, так тебе, пся крев, и надо. Прохор шуточным тоном стал рассказывать кое-что из своей жизни в Питере; в самых невинных, конечно, красках рассказал и о том, как с ним однажды случился обморок и что из этого вышло впоследствии, какой неприятный для него казус. Иннокентий Филатыч, ведя тонкую политику, во всем ему поддакивал. Прохор принес из кабинета пачку газет.
– Вот, видите: здесь о моей смерти. А здесь – о воскресении. Ха-ха!.. Вот вам город...
Гости, краснея, смущенно засмеялись.
– Я думаю, что вся эта история в самом искаженном виде докатилась и до наших мест. Есть кое-какие слушки, есть... Вот. Поэтому... Я просил бы вас всех взять эти газеты и раздать их по баракам. Пусть рабочие похохочут, как ловко газеты врут. Берите, берите... У меня газет много: Иннокентий Филатыч, спасибо, постарался, пуда два купил.
Прохор со всеми очень любезно попрощался. Но наутро пан Парчевский получил расчет. Огорошенный, однако догадываясь, за что уволен, он не пожелал объясниться с Громовым, а в тот же день, захватив свою полученную от пристава тысячу, поехал в уездный город, за триста верст.
Там живут-поживают толстосумы, есть золотопромышленник. Да и картежная азартная игра теперь проникла и в эту глушь. Значит, все в порядке. Парчевский отведет душу и, чего доброго, станет богачом. Он поместился в тех же самых «Сибирских номерах», где когда-то жил Петр Данилыч Громов, купил двадцать колод карт и восстановил в ловких пальцах утраченную память игрока. Однако прежде всего Парчевский покорился сердцу.
Сердце дано человеку, чтоб всю жизнь, от начала дней до смерти, в непрерывном спасающем себя труде, день и ночь и каждую секунду точными сильными ударами проталкивать живую кровь по всему беспредельному государству-телу. В сердце трепет жизни. В нем, как в неусыпном центре бытия, – все добродетели и все пороки. В нем мрак и свет. Оно все во взлетах и падениях. Но над всем в порочном сердце человека главенствует месть.
Парчевский всю дорогу обдумывал план мести Прохору. То же самое распаляющее настроение гнездилось и в подсознании Прохора Петровича: бодрствующий разум весь в неотложной суете, а черный паучок непрестанно точит сердце, вьет черную паутину, – вьет, вьет, вьет, но сети рвутся: столичный враг далек, неуязвим.
«...И вот тебе расшифровка этого спектакля с переодеванием: генерал – это управляющий богача Алтынова, П. С. Усачев, хват, каких мало. Жандармы – два приказчика. А дама в черном – любовница Алтынова, известная тебе Дуся Прахова. Главный режиссер и автор пьесы – сам Лукьян Миронович Алтынов».