– Сбирай, благословясь, крупку... На мой взгляд, фунта три с гаком, – прошептал Шкворень.
Стукаясь во тьме лбами и сопя, они стали снимать совочками добычу и ссыпать ее в кожаную сумку. Руки их тряслись, дрожало сердце, и все куда-то провалилось сквозь землю, только глаза горели, клокотал пыхтящий хрип в груди и подремывали с запотевшими стеклами фонарики.
И в токах леденящего холода с гольцов восстал из тьмы занозистый, с подковыркой, голос Ездакова:
– Помогай Бог!.. Что, крупка?
Фонарики – фук! – и скрылись. Хищники испуганными крокодилами поползли на брюхе прочь. И грохнул, как гром, выстрел, за ним – другой. Вся тайга всполошилась и загрохотала. Раскатистое эхо, барабаня в горы, в небеса, во мрак, оглушало хищников, будило всякую тварь: зверей, птиц, человека. Осторожно, чтобы не рухнуть в яму, затопотали кони, посвист и боевые крики стражников стегали воздух, выстрелы бухали часто, нервно, как на войне при неожиданной ночной атаке.
И слышались окрики Фомы Григорьевича Ездакова:
– Сволочи! Ах, сволочи!.. Так-то вы караулите хозяйское добро?!
Проскакавший во тьме всадник едва не растоптал Фильку Шкворня – и дальше. Филькино сердце обмерло, упало, и сам он свалился в глубокую яму с холодной жижей.
Шумнула, крепко завыла тайга, поднялся ветер, дождь. И ничего не разобрать, есть кто живой иль непогодь всех смела с земли. Филька Шкворень в яме коченел. Взмокшая, обляпанная грязью бархатная надевашка невыносимо знобила тело. Нет сил бороться с холодом. Яма глубокая – не выбраться. Прошел, пожалуй, целый час. Повалил густой липкий снег. Он быстро сровняет Филькину могилу с землей. В лютых муках умирать страшно. Ледяная грязь успела засосать Фильку по горло. Неминучая смерть пришла... Борода Фильки затряслась. Он скривил рот, всхлипнул:
– Отходили мои ноженьки. Прощай, белый свет. Прощай!
Но в угасающем сознании вдруг встал ослепительный свет, он хлынул мгновенной волной во все уголки тела. Филька выпростал из ледяного киселя и вытер о шапку грязные руки, вложил в рот четыре пальца и свистнул с такой силой, что у него зазвенело в ушах.
– Шкворень, ты?
– Я... Ой, дружище!
– Хватай!.. Держись крепче!
И Гришка Гнус спустил в яму свой шелковый кушак.
...Снег, хляби, ветер, грязь. Горничная Настя смеялась до слез, но сердце ее раздражалось: все паркетные полы, вся мебель замазаны мерзостью, плевками, усыпаны битой посудой.
Затопили две ванны. Всех обмыли. Над господами работали два конюха и кучер. Мистер Кук лежал в ванне с трубкой в зубах, бормотал: «Без рубашка – ближе к телу... Очшень лютший русский пословисс...» – сплюнул через губу и уснул. Илья Сохатых лез со всеми в драку, он не позволял себя раздеть и наотрез отказался мыться. Он на весь дом кричал, что его жена беременна, что она очень ревнивая, а тут – здравствуйте пожалуйста – лезет снимать с него исподнее какая-то, прости Господи, Настя, девка.
– То есть я не Настя, я мужчина, – внушал ему кучер. – Вот взгляните крепче. Можете мою бороду усмотреть?
– Н-не могу, эфиопская твоя морда, вибрион!.. Не трожь меня, я с волком лягу!
Дьякон мылся в ванне самостоятельно, напевая псалом царя Давида:
Омыеши мя, и паче снега убелюся...
Он выстирал штаны, белье и развесил на веревке для просушки. Голым Геркулесом он вступил в столовую – Настя, бросив щетку, с визгом убежала. Ферапонт сдернул со стола залитую вином скатерть, закутался в нее и разлегся в кабинете на полу возле письменного хозяйского стола, сказав:
– Манечка, не сомневайся: я здесь.
Инженер Протасов любил весенними вечерами заходить в эту избушку. Иногда просиживал в ней до самого утра. Чрез сени жили хозяева, в передней половине ссыльный, «царский преступник», чучельщик Шапошников. Он маленький, бородатый, лысый. По стенам, на окнах, на столе звери и зверушки, в углу с оскаленной пастью волк.
– Все препарируете?
– Да.
– Не скучно?
– Что же делать! Охота дает мне развлечение, препарировка кормит меня. Иначе в этой глуши – духовная смерть.
Первая встреча произошла так. Инженер Протасов принес коробку печенья и фунт сыру. За чаем ведутся длинные разговоры. Протасов все пристальней приглядывается к ссыльнопоселенцу, упорно что-то припоминает и никак не может вспомнить нужное. Вдруг Шапошников начинает рассказывать о своем старшем брате, погибшем в селе Медведеве. Протасов весь насторожился, кровь бросилась в голову, спросил:
– Как он погиб?
– Подробностей не знаю, товарищ. Говорят, спился, сошел с ума, сгорел. Брат, помню, писал мне о вашем патроне Громове, когда тот еще мальчишкой был. Припоминаю, он пророчил Громову большую судьбу. Еще писал о некой необычайной демонической женщине. С весьма странной судьбой.
– Об Анфисе?
– Да. Вы слышали?!
– Как же! Ходят целые легенды.
– Я получил от брата три предсмертных письма. Они написаны одно за другим. Два последних – утром и вечером, в тот же день, я полагаю – в день его трагической смерти. Письма ужасные. Все в мистических прорицаниях, в исступленных фразах. Я удивляюсь, что с ним стряслось? Всегда такой трезвый во взглядах. Очевидно, влияние тайги, всей обстановки, а может быть, и этой женщины. Он ее любил, хотел жениться на ней. Да и немудрено. Вот полюбуйтесь... – Шапошников вытащил из-под деревянной кровати, из сундука, вложенный в футляр застекленный акварельный портрет.
– Брат прислал мне фотографию. Мой приятель, известный портретист, сделал с нее картину.
На Протасова глядела сквозь стекло очаровательная женщина. Правильный овал лица, тугие косы на голове, тонкие изогнутые брови, большие влекущие к себе глаза, – от них нет сил оторваться.