Токи ослабли. Протасов, ругая себя, медленно сел. Посверкали друг в друга зрачками, как укротитель и тигр.
– Да-с, да-с, – дважды дакнул жандарм, давящим взглядом окинул Протасова и снова воззрился на печку. Печка стояла холодная. В ней нелегальщина. У Протасова екнуло сердце. Он со страхом следил за глазами врага. Печка как бы качнулась, подпрыгнула. По губам ротмистра пробежала ухмылка.
– Да-с, да-с, – ротмистр на цыпочках к печке. Нагнулся, зорко высмотрел чуть видные две дырочки в швах изразца, легонько царапнул их ногтем. Печка сразу нагрелась, нагрелся весь кабинет, Протасову – жарко, на спине зашевелилась рубашка.
– Дырочки?
– Да, кажется, – желчно ответил Протасов.
Ротмистр быстро допил остывший чай.
– Да-с! – крикнул он и пристукнул стаканом.
Протасов поморщился. Желчь ударила в голову.
– Меры! Самые строгие, самые крутые-с. Иначе все развалится, все рухнет. Время ответственное. Да-с.
– Что ж, – сказал Протасов, смахнув рукавом кителя пот со лба. – Я сам большой поклонник дисциплины. Но полагаю, что законные требования рабочих...
– Простите, требования? – И ротмистр распялил пальцами тесный ворот мундира. – Рабочий может только просить! До свиданья-с.
Ротмистр надел саблю и, придав лицу маску холодной учтивости, быстро прикидывал: подать Протасову руку иль нет? А вдруг Протасов выкинет штучку, не примет руки.
– Ну-с, спасибо за чай. – Ротмистр прошел два шага и вернулся. Постучал розовым ногтем в печку, где просверлены дырочки, дружески взял Протасова за обе руки и на ухо: «Дорогой мой, сожгите, ради Бога. Уничтожьте. А то вдруг обыск. Мне бы очень не хотелось, чтоб... Вы поняли?» Маска холодной учтивости лопнула, лицо было по-настоящему скорбно, в глазах театральная искренность – ложь. – Прощайте-с, милый Андрей Андреич! – И долго, с чувством тряс руку хозяина. Протасов, весь красный, взволнованный, растерялся, не знал, что сказать.
Он запер дверь кабинета, с брезгливостью вытер руки одеколоном, вынул железным крючком изразец и все, что хранилось в тайных ходах печки, тут же сжег. Всю ночь проворочался в кровати. По правую руку – двадцать пять тысяч и Нина, по левую – рабочая масса, заветы, жертва собой. Эхма!..
Утром Протасов сказался больным. Пришел доктор.
По дороге в тайгу пропылила кавалькада. Впереди, на рослом жеребце, – Кэтти. Костюма амазонки у нее нет, – Кэтти сидела верхом в шароварах мистера Кука; шаровары широки, на голове какая-то полуприличная кепочка. Вуаль треплется ветром. Рядом с Кэтти бравый Игорь Борзятников, офицер. За ними мистер Кук с трубкой в зубах и в замшевой куртке, за ним Иван. Он в белых перчатках, в котелке мистера Кука; длинные ноги Ивана неимоверно раскинуты в стороны, они торчат почти горизонтально, им некуда деться: по бокам седла две огромные корзины, набитые съестным и вином.
Следующая пара: красотка Наденька, в синих с красными кантами штанах пристава; хотя Наденька корпусна и шаровидна в бедрах, но штаны мужа чрезмерно широки, в них все тонет. Рядом с нею коротконогий безусый Усачев, штабс-капитан. Он грузен, узкоплеч, толстобрюх, широкозад, жирная шея в складках. Брюхо уперлось в луку, толстяк не сидит, а как бы громоздится в седле на карачках, он весь подался вперед, вот-вот кувырнется через голову лошади и ляпнется в пыль.
– Потряхивает? – прыскает в горстку злоязычная Наденька.
– Нет, ничего, – пыхтит штабс-капитан. – Это у меня наследственное... Почти ничего не ем, а полнею... А между прочим, я далеко не стар.
– Толстячки всегда очень хорошие, – комплиментится Наденька.
– Мерси... Гран-мерси. – И штабс-капитан Усачев, пуча большие, как у мухи, глазища, выпрямляется, но живот перетягивает, штабс-капитан вновь на карачках.
Последняя пара – инженер Андриевский со своей женой, певицей (контральто). Оба красивы.
А сзади, далеко отстав, дерет свою кобыленку Илья Сохатых. Кобыленка крутится, вертится и, разозлившись, несется домой, как наскипидаренная. Илья хлещет в хлеве кобылу по морде, дома говорит жене:
– Счел за благо плюнуть на пикник с высокого дерева. Беременную супругу только нахал может кинуть на произвол судьбы. А я довольно культурен, чтоб не сказать более. Ну их к лешему в ноздрю!
Первый тост – за государя императора и весь царствующий дом. Вечер, поляна, костры. Иван пьян, потерял перчатки, яичницу из сорока яиц круто посолил сахаром. Последний тост – за очаровательных дам: Кэтти, Наденьку, Аделаиду Мардарьевну, за всех женщин.
– А что, если б не было женщин на свете? Пулю в лоб. Петля...
– Тогда и нас не было бы.
– Женщина живет чувством, мужчина умом...
– А что выше, что красивее: ум или чувство?
– Чувство, чувство, чувство! – как шальная вскрикивает черноволосая Кэтти. Вино ей ударило в голову, она пьет с Игорем Борзятниковым «на ты», при всех сочно целуется.
– Бис, бис, бис... Горько!..
Кэтти с визгом падает в объятия молодого офицера в казацких усах.
– О да... О да!.. – с ревнивым отчаянием сплевывает через губу захмелевший мистер Кук и сердито вздыхает.
Толстяк Усачев кряхтит, пробует сладкую яичницу и тоже плюется.
– Иван! Больван! Подай сюда самый лютча... Самый лютча...
Но облепленный комарами Иван, раскинув руки и ноги, крепко спит под кустом.
– И вы стали бы расстреливать живых людей! – похохатывая, облизывает губки Наденька. – Вот так и пухнули бы по народу: пиф-паф!..
– Пиф-паф!.. Так бы и пухнул, – пучил глаза лежащий на спине штабс-капитан Усачев. Ерзая толстым задом и пятками по луговине, он росомахой подъелозился к Наденьке. – Человек двадцать, тридцать срезать – пиф-паф, и – конец крамоле, – прохрипел штабс-капитан и левой рукой нежно обвил талию Наденьки.