Оба священника в церкви. Бабы с подоткнутыми подолами, пять стариков плотников. Отец Александр говорит:
– Благолепие в храме навели, да и в жилищах ваших стало теперь чисто.
– Зело борзо, зело борзо... – подкрякивает дряхлый отец Ипат.
– Батюшка! – выкрикивают женщины, утирая слезы. – Как мы живем теперь согласно да чисто, так сроду не жили. Даже самим не верится.
– Когда же конец забастовке-то вашей будет?
– А вот собираемся, батюшка, прокурору подавать... Что он скажет, – говорят плотники. – Нам больше некуда податься. Разве в могилу, к червям.
– А вы бы подумали, не пора ли на работу тихо-смирно выходить. Ведь надо вникнуть и в положение хозяина.
– Эх, батюшка! – закричали вперебой плотники и бабы. – Да ежели б ты знал, как эти антихристы над нами издевались, ты бы другое стал говорить. Что мы перенесли в молчанку да выстрадали... А жаловаться боялись: выгонят вон... А ты пожалей нас.
– Жалею, жалею, братия, – нюхает табак отец Александр, и острые из-под густых бровей глаза хмурятся. – Но я враг насилия как с той, так и с другой стороны. Миром надо, братия, покончить.
– Да мы и не насильничаем. Хозяин насильничает-то. Вот ты ему и толкуй. Урезонь его, окаянную силу.
– Верно, верно, верно, – прикрякивает отец Ипат.
После обеда оба священника в синих камилавках, в новых рясах, с протоиерейскими тростями, чинно направляются к дому Прохора Петровича. Отец Александр решил круто поговорить с хозяином:
– Я ударю сей тростью в пол и крикну: «Нечестивец! Богоотступник! Доколе ты будешь, сын сатаны, забыв заветы Христа, терзать народ свой?»
– Именно, именно... – поддакивал, пуча глаза от одышки, толстобрюхенький отец Ипат. – Так и валите, Александр Кузьмич. Я тоже поддержу вас, я тоже ударю тростью, да не в пол, а Прохору по шее, зело борзо... Я его еще сопливым мальчишкой знал. Он ко мне в сад яблоки воровать лазил. Ах, наглец, ах, наглец!
У окна, в тени фиолетовых портьер, стоял притаившийся Прохор. На долгий, троекратный звонок посетителей наконец вышла горничная.
– Ах, здравствуйте, батюшки!.. – И, завиляв глазами и кусая губы, вся загорелась краской. – Прохор Петрович нездоровы. Они давно легли спать и велели сказать, чтоб их больше не беспокоили.
– Передайте господину Громову, когда он проспится... не выспится, а проспится... что к нему приходили два пастыря с духовным назиданием. Он не пожелал их принять, – за это он ответит Богу. И нет ему от нас благословения! – Отец Александр, задышав волосатыми ноздрями, стал осанисто, с высоко поднятой головой, спускаться с крыльца, ударяя посохом в ступени.
– Ах, наглец, ах, наглец! – шамкал, поспевая за ним, отец Ипат. – Яблоки воровал... белый налив. Ах, мошенник!
В тени фиолетовых портьер стоял у окна Прохор, смотрел им вслед.
Ротмистр фон Пфеффер, засветло прибыв на территорию механического завода и прииска «Достань», довольно своеобразно изучал обстановку дела: он со своей сворой ходил из барака в барак, из избы в избу, заглядывал в казармы, в землянки, всюду топал ногами, потрясал саблей, угрожал:
– Ежели не выйдете на работу, приду сюда с солдатами, буду расстреливать вас прямо в казармах, не щадя ни баб, ни ваших кривоногих выродков!
– Мы бешеные волки, что ли, чтоб расстреливать? Мы люди, ваше высокоблагородие. Мы правду ишем. Смирней нас нет, – едва сдерживая себя, миролюбиво отвечали ему холодные и теплые рабочие. А те, кто погорячей, лишь только ротмистр начинал удаляться прочь от жительства, по-озорному тюкали ему вдогонку:
– Тю-тю-тю-тю... Перец!..
Не отставали в присвистах, в гике и ребятишки. Ротмистр зеленел, путался ногами в длинной сабле.
Вечером власти и стражники куда-то уехали. А глухой ночью мировой судья, ротмистр с жандармами, урядниками и стражниками тихо подошли к холостой казарме, оцепленной прибывшими солдатами. Сипло, заполошно лаяли собаки. Небо в густых тучах. Навстречу караульный с фонарем:
– Кто идет?
– Свои.
Караульный от «своих» попятился, снял шапку.
– Доможиров, Васильев, Семенов, Марков и Краснобаев дома?
– Кажись, дома. Кажись, спят. Доподлинно боюсь сказать.
В бараке – сонная тишина и всхрапы. Электростанция бастует, свету нет, темно.
...Темно и там, вдали отсюда, в селе Разбой. Они идут на улицу. Мертвый волк в странной гримасе скалит красную пасть на них, зверушки улыбаются. Мрачное небо придавило землю, кругом – молчание, в жилищах огни давно погасли.
– Темно, – говорит Протасов.
– Да, темно. – Шапошников провожает его с самодельным фонарем. – Тут грязь, держитесь правее...
Идут молча. Протасов чувствует взволнованные вздохи спутника. Протасов думает о Нине, о ее вчерашней телеграмме:
...«Верочка умирает. Я в отчаянии, я разрываюсь, пренебрегите всем, ради меня вернитесь на службу».
Протасов говорит:
– Я больше всего боюсь, что мой уход со службы рабочие могут понять, как мою трусость. Скажут: «Взял да пред самой забастовкой и сбежал». Я твердо решил вернуться. Вы одобряете это, Шапошников?
...Фонарь плывет дальше. Разбуженный Петр Доможиров вскакивает. На скамье, под брошенной рубахой, под штанами куча «сознательных записок».
– Ты арестован! Одевайся.
Фонарь, въедаясь в лица спящих, оплывает длинный ряд двухэтажных нар. Рабочего Васильева нет, Васильев скрылся. Взято пятеро.
– А за что берете?! – кричат они.
– Что, что? Кого берут?! – Поднимаются на нарах люди, скребут спросонья изъеденные клопами бока, незряче смотрят на блудливый огонек фонарика, прислушиваются к звуку удаляющихся шпор. – Эй, староста, что случилось?!