Впрочем, пока шло собрание, ротмистр фон Пфеффер производил в квартире Протасова негласный обыск. Анжелика заперта в кухне. Ей настрого внушили, что если она своему барину или кому-либо постороннему хоть слово пикнет об обыске, ее немедленно схватят в тюрьму.
Наденька, стуча зубами и повторяя: «Я ничего не знаю, ничего не знаю», – была принуждена показать потайную камеру в камине. Она мысленно кляла себя, что когда-то проболталась об этой камере Парчевскому, Парчевский – Стешеньке, Стешенька – жене Ильи Петровича Сохатых, та, чрез мужа, – Пряткину с Оглядкиным. А Наденька узнала эту тайну Протасова чрез Анжелику. Однажды ночью в кабинете Протасова что-то громко упало. Анжелика туда: «Что это вы, барин?» – «Да вот ни с того ни с сего изразец упал... Надо вмазать». Так и пошли бабьи шепоты.
Наденька отставила экран с японским шелком. Бравый Пряткин запустил крючки, изразец подался, открылась камера. Если б присутствовал здесь инженер Протасов, его правая бровь поднялась бы в улыбке сарказма: «Тубо, тубо, пиль!»
Барон жадно сцапал толстый сверток бумаг. Так давно не жравший пес на лету ловит пастью брошенный кусок мяса.
В свертке несколько сот прошений рабочих. И... в глазах ротмистра замелькали серые мухи:
«Копия докладной записки министру внутренних дел и председателю Государственной думы о беззаконном расстреле мирной толпы рабочих предприятий П. П. Громова, такого-то числа, месяца и года».
– Пока пошарьте, ребята, в шкафу, – продрожал бачками ротмистр и, сверля бумагу горящими глазами, ухнул в смысл ее, как в прорубь. На лбу проросла синяя жила, шея стала пятниться, как шкура пантеры, искусанные чуть не в кровь тонкие губы подрагивали, мундштук с погашенной папиросой плясал в похолодевших холеных пальцах. Барона била лихорадка. Он попробовал списать бумагу и не мог: перо кляксило, брызгалось, скакало вспотык.
– Поползаев! Сними копию...
– Слушаю, васкородие.
Протасов железной логикой в прах разбивал в своей бумаге подлый, самообеляющий лепет жандармского ротмистра. Протасов кругом виноватил барона за его бестактность, трусость и открытый, ничем не оправданный разбой. Но, справедливости ради, должное доставалось и Прохору Петровичу. В сущности, главный удар был направлен в бумаге на Прохора: «Все мои доводы, переходящие в настойчивые требования улучшить быт рабочих, разбивались о тупое упрямство владельца предприятий. Убедившись в полной бесполезности своих личных усилий, я принужден был бросить занимаемый мною пост». И еще: «Мною неоднократно доводилось до сведения горного департамента о нарушениях Громовым установленных правительством правил».
Ротмистр робко позвякивал шпорами, ходил взад-вперед по кабинету, как заводная кукла. Он вскидывал глаза на книжный шкаф, на письменный стол, на дюжие плечи жандармов, но ничего не видел: он в мыслях оценивал то впечатление, которое должна произвести в Питере бумага Протасова. И тут уж не до обыска.
– Что, готова? Переписал? Сматывайся, молодцы!
Вновь все положено на место, как было. Строгое внушение Анжелике и Наденьке. И – точка.
«Черт знает, черт знает... Как жаль, что я не арестовал его, подлеца, своевременно. Болван я, эфиоп, бамбук!..»
Длинная сабля катилась за ротмистром, чиркала по камням мостовой и тоже: черт знает... черт знает... черт-черт-черт...
...Двести, триста, четыреста двадцать.
– Товарищи рабочие! – подымается Протасов. – Больше четырехсот человек из вас желают немедленно покинуть работу, а может быть, всего наберется и пятьсот и шестьсот. Это, ребята, не дело! Вы подумайте, товарищи. Надо, чтоб к приезду правительственной ревизии вы были все налицо, как свидетели кровавой бойни. Надо зло пресечь всем напором, чтоб не было уверток у тех, кто первый нарушил с вами договорные обязательства, кто нарушил закон. И прежде чем дать мне окончательный ответ, прошу вас, товарищи, все взвесить, все обдумать.
...Колесико сабли почиркало к дому, шпоры по приступкам – звяк-звяк-звяк. Только что полученной телеграммой губернатора ротмистр фон Пфеффер отстранялся от командования местной полицией и вооруженными силами. Барон досадливо поморщился, на лице выражение кровной обиды. Лицо стало старым и злым.
– Но это ж ужасно! Вместо повышения так шлепнуть. Этот старый колпак губернатор портит мне карьеру, всюду преследует меня. За что? Беззубая гадина, геморроидальная шишка!
Взволнованный ротмистр вставил папиросу табаком в рот и сплюнул. «Это все штучки Протасова. Его, его штучки. Уж меня-то не проведешь. Дурак губернатор лично знаком с ним, ценит его... Ну, погоди ж! Но у Протасова, у канальи, огромные связи в столице... Да, да... Дело – швах».
Он стал перечитывать свою собственную докладную записку, сопоставлять ее с запиской Протасова. Ротмистра бросало в жар и холод. Да, карьера испорчена. Ротмистр – приниженный, тихий, убитый – прилег на диван, похлопал глазами, вновь вскочил, подбежал к мраморному умывальнику и, звякнув шпорами, поклонился ему.
– Но, милый Андрей Андреич, – потрясая сомкнутыми в замок кистями рук, жалобно, заискивающе произнес Карл Карлыч фон Пфеффер, устремив глаза в кран умывальника. – Поверьте, я никогда не осмелился бы... Никогда... Но... струсил. Подло струсил. Толпа, понимаете ли. Я страх как боюсь толпы. И – ответственность за вверенную мне воинскую часть. Ну, как вы думаете? По-человечески, по-человечески... вы можете меня понять? Ваше превосходительство, господин губернатор!.. Ваше высокопревосходительство!.. Хорошо. Отдавайте меня под суд... Хорошо. Но я был тысячу раз прав. Ваши высокопревосходительства, господа министры! Не сами ли вы поставили меня, фитюльку, пешку в ваших руках, на страже законов? Да или нет? Простите, да или нет? Вы мне дали власть, я расстреливал крамолу, я оберегал порядок в стране. Да или нет? Да или нет? Я, по присяге его величеству, честно защищал власть капитала от разнузданных хамов... А где мой подзащитный? Где сам Громов, хозяин? Он бросил меня, он сбежал. Он, может быть, в Питере, а может, висит на березе. Где он, где, где, где?! – брякали в пол каблуки, бренькал звяк шпор.