– Яри! Яри!.. – гнусит безносый. – Яри меня шибче!..
– Ярю...
Заржав, он пухлым шаром подкатился к шестипудовой бабище, как Дионис к менаде, поддел ее под зад, под шею сильными руками гориллы. – «Яри!» – «Ярю!..» – поднял над головой, как перышко, и, чрез стену расступившегося люда, понес, словно медведь теленка, в боковую дверь, в чулан.
– Ой, обожгу! Ой, обожгу! – с разжигающим хохотом стонала баба, вся извиваясь и взлягивая к потолку в красных чулках ногами.
Свист, гам. Гоп-гоп, гоп-гоп! И в кабак ввалилась Филькина ватага.
– Целовальник! Сила Митрич... Вина!
– Капусты! Квасу!
– Шаньпань-ска-ва-а-а!!
Возле буфетной стойки невпроворот толпа. Звякают о стойку рубли, полтины, золотые пятирублевки, шуршат выбрасываемые с форсом бумажные деньги. Целовальник широкой рукой-лопатой то и дело, как сор, сгребает деньги в выручку. Сдачи не дает, да сдачи никто и не просит. Хлещут водку, коньяк, вино жадно, с прихлюпкой в горле, как угоревшие от жажды.
Филька с ватагой, работая локтями, едва протискался к кабатчику:
– Сила Митрич!.. Бочонок водки... На всю братию. Да оторвись моя башка с плеч! Во! Становь прямо на пол посередь избы... Гей, людишки! Налетай – подешевело!..
Запыхавшийся шарообразный Тузик в золотых цепочках, в перстнях подкатился к целовальнику:
– Сила Митрич, на пару слов. Вот тебе бумажник... В нем восемь тысяч сто. Проверь.
– Верю, Исай Ермилыч, верю, родной.
– Сохрани... При народе отдаю... – И безносый Тузик передал целовальнику пухлый из свиной кожи бумажник. – А нам, понимаешь, в номерок винишка, закусочек, сладостей разных шоколадных. А-а... Филя, друг! И ты здесь?.. А я со Стешкой... Вот краля! Прямо слюна кипит... – Он сплюнул, отер искривленный рот рукавом шелковой рубахи. Его безобразное лицо было гнусно своей похотью.
А ватага Фильки уселась на пол вкруг бочонка и заорала песни.
Голова ль ты моя-а у-да-а-ла-ая...
Долго ль буду носить я тебя-а-а... —
заунывно горланила ватага Фильки Шкворня проголосную, старинную. Сам Филька, скосоротившись и захватив бороду рукой, поводил широкими плечами, тоже подпевал шершавым басом, тряс башкой и плакал.
По углам, развалившись на полу, обнимались очумевшие от водки мужики и бабы. Ловкие воровские руки баб успевали до порошинки очищать карманы золотоискателей.
В лампах выгорал керосин. Темнело. В дверь просунулась с улицы усатая морда урядника, обнюхала воздух, посверлила глазами вспотевшего, измученного целовальника, сбившихся с ног половых и пропала.
Чарки ходили по ватаге. Бочонок усыхал.
Аль могила-а, землица-а-а сырая-а-а...
Принакроет, бродягу, меня-а-а... —
надрывно пела ватага, хватая за ноги пробегавших баб и девок. Филька плакал и бормотал:
– Людишки-комаришки... Миленькие вы мои... Люблю людишек!
– Господа гости! – закричал целовальник и, тяжело водрузившись на стойке, зазвонил в звонок. – Третий час ночи!.. Велено закрывать... Полиция была... Дозвольте расходиться. Ну, живо, живо, живо!!
Пятеро здоровенных половых, специально нанятых целовальником на дни гулянки, выталкивали, вышвыривали в дверь, за ноги волочили спящих по захарканному, улитому вином и кровью полу. Вышвырнут был и Филька Шкворень.
Помещение очистилось. Убитых, слава Богу, не было. Целовальник обернулся лицом к образу, покивал благочестивой головой, трижды набожно перекрестился. Дал половым по пятерке и по бутылке пива.
– Завтра с утра, ребята, – сказал он им.
Половые – местные парни в белых фартуках, – побрякивая полными серебра карманами, ушли. Двое услужающих мальчишек и старая кривая судомойка мели пол, убирали побитую посуду и бутылки, все стаскивая в кухню.
Из чулана слышался визгучий хохот пьяной Стеши и грубая гугня безносого. Наконец все стихло. Только за стенами кабака ревела в сотни глоток страшная пьяная ночь.
Из-под пола легонько постучали. Целовальник, проверяя выручку и бормоча: «Две тыщи восемьсот девяносто семь, две тыщи девятьсот», – в ответ трижды в пол пристукнул каблуком: «Сейчас, мол... слышу».
В чуланчике тихо. Целовальник, швыряя сотенные вправо, а золотые – в жестянку из-под монпансье, продолжал считать выручку. Затем вытащил из-за пазухи бумажник безносого, заглянул в него, скользом мазнул взглядом по иконе, вздохнул, снова сунул бумажник за пазуху и на цыпочках – к чуланчику.
Целовальник стал смотреть сквозь щель в чуланчик. А дверь по лбу его: хлоп!
– Ты тут чего?
– А я, Исай Ермилыч... Этово... как его... – завилял елейным голосочком целовальник. – Проведать, не созоровала ль чего с вами Стешка... Кто ее знает?.. Опаска не вредит. А я за своих гостей в ответе быть должон... Хи-хи-хи!..
– Вот она какая антиресная. Подивись... – распахнул дверь безносый. На кровати разметалась в крепком сне полуобнаженная Стеша.
– Прямо белорыбица-с... Исай Ермилыч... – причмокнул целовальник.
– А я ухожу к куму, к мельнику.
– Знаю-с, знаю-с... Не опасно ли? Ночь, скандалы-с, Исай Ермилыч.
– Черта с два! – И безносый, как железными клещами, стиснул двумя пальцами плечо целовальника.
– Ой! Ой!.. – закрутился тот, от боли присел чуть не до полу. – Ну и силка же у вас... Не угодно ль на дорожку выпить?..
– Нет.
– А почему же? Вот вишневочка...
– Нет.
– В таком разе извольте деньги получить...
– Давай, брат, давай, Сила Митрич.
– Пожалуйте-с к выручке, Исай Ермилыч. Бумажничек ваш там-с...
В длинной поддевке безносый грузно водрузился по эту сторону кабацкой стойки, против выручки. Целовальник, открыв выручку, шарил глазами, как бы отыскивая затерявшийся бумажник.