– Хотя я в этом почтенном доме и не считаюсь светилом науки...
– Бросьте, доктор!.. – сказала нервно Нина Яковлевна. – Мы не для пикировок собрались сюда.
– Доктор верно говорит: в желтый дом, в дом помешательства – возвысил голос Петр Данилыч.
– Простите. Я этого вовсе не собирался говорить.
– Господи, помилуй, Господи, помилуй! – И Иннокентий Филатыч, тыча в грудь Петра Данилыча, укорчиво сказал ему: – Эх, батюшка, Петр Данилыч. В желтый дом... Да как у тя язык-то поворачивается! Нешто забыл, как плакал-то там да просил меня вызволить из беды?
– Дурак! – закричал Петр Данилыч, злобно моргая хохлатыми бровями, и стукнул в пол палкой. – Меня здорового засадили! Прошка засадил! Так пусть же он...
– Отец! – крикнула Нина.
– Я правду говорю! Он, мерзавец, много лет держал меня с сумасшедшими. Я еще с ним, с проклятым, посчитаюсь на Страшном суде Господнем... Я ему скажу слово. – Он встал, большой, взъярившийся, и свирепо загрозил палкой в сторону кабинета: – Убивец, сукин сын, убивец! – Старик весь затрясся. – Все сердце мое в кровь исчавкал, пес!.. Дьякона подстрелил, рабочих больше сотни в могилу свел... Хватайте его, жулика! Не в сумасшедший дом, а в каторгу его! Потатчики, укрыватели!! И вас-то надо всех в тюрьму!
Присутствующие вскочили. Иннокентий Филатыч и отец Александр, успокаивая старика, повели его вон. Старик кричал, размахивая палкой:
– К губернатору поеду! Все доложу! Все... В Питер поеду... Прямо в сенат, к царю.
Нина готова была разрыдаться.
В это время Прохор Петрович со скрещенными на груди руками, с поникшей головой окаменело стоял босиком среди кабинета в мрачной задумчивости, как сфинкс в пустыне.
Полосатый бухарский халат его распахнут, засученные выше колен штаны обнажали покрытые волосами, узловатые, в мозолях, ноги. На голове, как чалма, белое, смоченное уксусом полотенце. Чернобородый, смуглый, с орлиным носом, исхудавший, он напоминал собою – и неподвижной позой, и наружностью – вернувшегося из Мекки бедуина, погруженного в глубокое созерцание прошедшего.
Однако это только так казалось. Как ни силился Прохор, он не мог собрать в клубок все концы вдребезги разбитой своей жизни. Его духовную сущность пронзали две координаты – пространства и времени. Но обе координаты были ложны. Они не совпадали и не могли совпасть с планом реальной действительности. Они, как основа болезни, пересекали вкривь и вкось бредовые сферы душевнобольного. Поэтому Прохор Петрович воспринимал теперь весь мир, всю жизнь как нечто покосившееся, искривленное, давшее сильный крен. Недаром он вдруг покачнется, вдруг расширит глаза и схватится за воздух. Мир колыхался, гримасничал.
В дверь стучат. Входит Нина, с нею несколько человек – все свои, знакомцы. Нина подходит к Прохору, молча и холодно целует его во влажный от пота висок, приказывает Тихону накрыть здесь стол для чая, говорит Прохору:
– Ты нас не прогонишь, милый? Мы в гости к тебе. Мы все любим тебя и хотим побеседовать с тобой по-дружески.
– Пожалуйста, я очень рад. А коньяку принесли? – с искусственной живостью, но с лютым ознобом боязни отвечает Прохор Петрович. Он ей теперь не верит, он никому теперь не верит. Будто окруженный сыщиками вор, он цепко, с тревожным опасением всматривается в каждого вошедшего: «Кажется, нет... Кажется, смирительной рубашки не принесли», – облегченно думает и успокаивается.
– Что, голова болит, Прохор Петрович? – чтоб разбить неловкость молчания, спрашивает священник.
– Да, немножко, – прикладывая пальцы к вискам, мямлит Прохор и срывает с головы чалму. – Спасибо, что пришли. А то скучно. Читать не могу... Глаза устают, глаза ослабли... Да и вообще как-то...
– Милый Прохор, мы все крайне опечалены, в особенности я, твоим временным недомоганием, – подыскивая выражения, придав своему голосу бодрые нотки, начинает Нина.
Она стоит возле сидящего в кресле мужа, нежно гладит его волосы. Но по напряженному выражению ее лица наблюдательный отец Александр сразу почувствовал, что между мужем и женой нет любви, что муж чужд ей, что, публично лаская его, она принуждает себя к этому. Действительно, у Нины до сих пор пылала щека от оплеухи мужа.
– Да ведь я, в сущности, и не болен, – мягко уклоняясь от неприятных ему ласк жены, говорит Прохор Петрович. Он все еще подозрительно наблюдает за каждым из своих гостей, озирается назад, боясь, как бы кто не напал с тылу. – Напрасно Адольф Генрихович считает меня сумасшедшим...
– Что вы, что вы, Прохор Петрович!
– Я вовсе не сумасшедший. Я вполне нормален... Могу, хоть сейчас... А просто... Ну... Мало ли неприятностей... Ну... С дьяконом тут. Ну, голова исправника в мешке. Ведь это ж жуть!.. Ведь я не...
– Дорогой Прохор Петрович!
– Я не каменный... Я не каменный...
– Любезнейший Прохор Петрович!..
– И этот Ибрагим... Я не могу заснуть, наконец...
– Милый Прохор... С тобой хочет потолковать доктор.
– Глубокоуважаемый Прохор Петрович, – сказал доктор-психиатр. – Я клянусь вам честным словом своим, что никаких Ибрагимов, никаких обезглавленных исправников, никаких Анфис нет и не существует в природе...
– Как?! – И Прохор поднялся, но Нина мягко вновь усадила его.
– Да очень просто, любезнейший Прохор Петрович.
И доктор, придвинув кресло, грузно сел против Прохора. Тот с испугом взглянул на Нину и вместе с креслом отодвинулся подальше от опасного соседа, в то же время лихорадочно осматривая руки и всю его фигуру: «Вздор... Ничего у него нет в руках: ни веревок, ни смирительной рубахи... И в карманах нет ничего: пиджак в обтяжку».