Угрюм-река - Страница 324


К оглавлению

324

– Господи! Виденица... Что за вздор! В кабинете... покойники... Тихон! Микстуры! Горчичников!.. Ванну!

Но ветер гулял, хлопали окна, шалили сумбурчики, стужа лезла под рубаху, под кожу, под череп Прохора Громова.

Со всех сторон пер, нарастал потрясающий ужас.

Вот топот, и ржанье, и звяк копыт: ворвался табун бешеных коней и скачет по трупам прямо на Прохора, скачет, храпит, ржет, скалит железные зубы. И – прямо на Прохора! Вот стопчут, раздавят. Надо пятиться, пятиться прочь, иначе – от Прохора – дрызг, и мозг вылетит. Но пятиться некуда: сзади стена.

Прохор Петрович дыбом на кушетке, руки раскинуты в стороны, он как бы распял себя на стене, затылок хлещется в стену. А кони все скачут, – их сотни, их тысячи, – скачут вперед и назад, вперед и назад и, повернувшись, мертвою лавой прямо на Прохора... Сме-е-рррть!.. С грохотом, с визгом бьют копытами воздух, грызут удила, вот стопчут, вот стопчут, от топота стонет-трясется весь мир. И нет пощады безумному Прохору – сзади стена!..

Так где же, так где же спасение?

Прохор стоял на грани могилы: он терял жизнь и сознание. «Спасите, мне страшно», – шептал он сухими губами. Хоть бы глоток студеной воды, или воздуху, или хлопнул бы кто-нибудь дверью. «Милая, милая мама...» Но все двери исчезли, а матери нет, и нет ниоткуда защиты.

– «Батюшка барин, очнитесь, – послышался веселенький, словно бубенчик, голос собачки. – Не бойтесь, пожалуйста, это я, собачонка. Тяф-тяф».

– Клико, это ты?

– «Так точно. Я самая. Тяф!.. Барин, голубчик, не бойтесь: жизнь ваша кончена. А к вам идут родные-знакомые ваши. Тяф-тяф-тяф...»

Тут собачка Клико подъелозилась к Прохору, заюлила, заползала, успела лизнуть в опаленные губы, и в сердце, и в свихнувшийся мозг... Ей стало вдруг скучно, ей стало вдруг страшно (так грезилось Прохору), она мордочку вверх, поискала слезливую ноту, завыла тоскливо и жалобно. Он взглянул на нее, восскорбел, запрокинул кудластую голову, содрогнулся и тоже завыл. Так выли в два голоса человек и невидимый песик. Гортань человека сотрясалась звериными хрипами, волосатый рот полон слюны, сбитой в пену, пена запачкала бороду – умирающий зверь, лишенный рассудка, издыхал навсегда в бывшем Прохоре Громове. «Вечная память, вечная память, – выскуливал жалкий невидимый песик, – батюшка барин, идут...»

Портьера задергалась, вход в другой мир распахнулся. Прохор Петрович вдруг ожил, передвинулся жизнию в жизнь. Вошли Нина и доктор, и другой доктор, и отец Александр, и старенький попик Ипат верхом на шершавой кобылке, весь в снегу, – должно быть, «брал город». Нина в белом, со звездою во лбу. Отец Александр в горящем, как небесный закат, облачении. А сзади вошедших, замыкая просторы, когда-то убитые Прохором, ныне ожившие рабочие, и убитый Константин Фарков, и убитый дьякон Ферапонт, и тот самый губастый парень ямщик Савоська, которого убил Прохор не топором, а мыслью, желанием убить его.

– Братцы, простите меня... – сказал Прохор Петрович, борода его затряслась, по желтым щекам – градом слезы.

Эти слова родились не в уме, а в сердце бывшего Прохора; они шли от самого сердца, они как бы светились голубоватыми вспышками. «Братцы, простите меня...»

– «Милый Прохор!» – нежным голосом, как шепот степных ковылей, сказала Нина. Припав к ее плечу, Прохор тихо завсхлипывал. Он уже успел позабыть только что пережитое: пред ним лишь Нина, лишь распятая жизнь его, пред ним последние, самые страшные, самые тихие грани безумия. – «Милый Прохор, начинай жизнь по-новому».

– Нина! Мне нет новых путей... Лишь бы найти хоть поганенький выход. Эх, жизнь!.. Нина! Я все отдаю тебе... Все, все, все. Ничего мне не нужно, ни славы, ни богатства. Ой, дайте мне воздуху!.. Трудно дышать... Окно! Окно! Воздуху!.. – Прохор облизнулся и сплюнул. И все облизнулись, все сплюнули.

– «Иди за мной», – сказала Нина и чрез окно, как легкое видение, выпорхнула на улицу, подобно крылатой птице. Как неуклюжий медведь, вылез за нею и Прохор.

– Нина, родная, душа моя! Зачем ты сделала меня безумным?

– «Ты с башни передашь мне все, милый мой Прохор».

И вот идут торопливо, взявшись за руки. В душе Прохора боролись глубокие противоречия, но он теперь не замечал их глубины, и мысль скользила по ним, как по плоскому зеркалу. Он шел бездумно, подобно лунатику.

В небе месяц, в мире ветер. От месяца светло и жарко, от ветра веют полы халата, и одежды Нины вздуваются, как парус.

– Нина...

– «Не надо Нины... Не зови, не ищи... Я верная твоя Анфиса».

И видит Прохор – рука в руку идут они с Анфисой. Он видит прекрасную ее голову с тяжелыми косами льняных волос. Голова голубеет, брови чернеют, из виска на рубашку – кровь.

Было без двадцати минут три. А они уж на самой вершине башни. Умирала ночь. За горизонтами готовилось утро. Прохор дрожал холодной дрожью. Холод кругом и сияние жаркого месяца. В душе пожар, в душе горит тайга и не сгорает.

Под Прохором, стоявшим на башне, лежал весь мир и протекала угрюмая Жизнь-река. Над Угрюм-рекой, как белые бороды, трепетали туманы. Прохор глянул вниз, и голова его закружилась.

По берегам реки – люди. Они махали фонарями, невнятно переговаривались между собою.

Слышит глазом, видит ухом – мелькают во тьме фонари, люди кого-то ищут.

– «Бросайся со мной вниз, к людям, – шепчет сладко Анфиса, и меж обольстительных губ сверкают в улыбке белые зубы. – Бросайся... Ну!»

– Зачем, зачем?.. – стонет безумный Прохор.


...– Зачем все это, зачем?.. – в отчаянье говорит и Нина, поспешая по следу мужа.

И голос отца Александра:

– Кто в тяжком горе может утешить, кто может ответить на вопрос: зачем, зачем? Даже у тех нет ответа, кто горячо любил. – Отец Александр взмахнул фонариком и надбавил шагу. – А вы, простите меня, дщерь моя, не чувствовали к супругу своему любви духовной...

324