Двое суток мысль его работала в этом направлении, двое суток были бессонны: ни баюкавшие нырки повозки, ни мягкий пуховик на станции не давали ему благодатного покоя. Как невольного преступника, свершившего злое дело в порыве безумия, его терзала совесть.
В полдороге к дому вдруг его осенила мысль: «Не свернуть ли на Угрюм-реку?»
– Ямщик, слушай-ка! Сколько вы считаете до деревни Подволочной?
Старый мужик, не торопясь, отвернул край высокого воротника и, всунув голову в кузов, прохрипел, простудно свистя всей грудью:
– Ась? Ты кликал, что ли?
Оказалось, до Угрюм-реки верст шестьсот-семьсот. Ежели взять доброго коня да на смену прихватить другого – суток в пять можно, пожалуй, и добраться.
На следующий день, в сопровождении бывалого зверолова Изотыча, Петр Данилыч катил верхом по тянигусам и волокам сквозь непроходимую тайгу в деревню Подволочную. Путь не легкий, через сугробы, с ночевкой у костра, но погода благоприятствовала: морозно, тихо, да и цель пути сулила дать ключ к томившей его разгадке.
Зверолов Изотыч, хмурый, неразговорчивый, сказал на ночевке:
– А тут неподалеку, в Медвежьей пади, старцы есть. Двое. Вроде волхвов. Всю жизнь могут знать. У них – кошки.
Петр Данилыч сразу же решил в душе: «Надо свернуть. Может, что скажут дельное. Да надо бы и в городе к схимнику сходить. Тот дурак-то толковал про монастырь. Эки грехи какие!»
– Из бродяг, что ли?
– Из них.
Медвежья падь утопала в снегах. Кругом дремали вековые сосны и кедрач в белых пушистых шлемах. На обрыве, притулившись к серой, обдутой ветрами скале, стояла почерневшая лачуга. Она вся срублена всего лишь из трех венцов, бревна были неимоверной толщины. «Богатырям впору такие сутунки ворочать. Вот так бревна!» – удивился Петр Данилыч, слезая с коня.
На самом князьке, уткнувшись лбами, сидели две черные кошки. Третья царапалась в дверь и мяукала. Заходило солнце. Холодный, открывшийся взорам путников закат пламенел желтым, негреющим огнем. Где-то перекликались два ворона, и голоса их четко звучали в тишине.
Петр Данилыч с верою перекрестился и вошел в лачугу. Кромешная тьма. Ледяное, вместо стекла, оконце было скупо на свет. Лишь тлеющие в камельке угли, похожие на живую груду золота, слегка колебали мрак.
Вошедших шибанул в нос мерзкий запах – кошками и промозглой дрянью.
– Здравствуйте-ка! – сказал во тьму Петр Данилыч и вновь стал креститься. – Есть тут кто живой-то? – Он с удивлением заметил, как внизу, во всех углах и где-то повыше мутно заблестели фосфорическим светом точки.
«Кошки это».
– Эй, дедушка Назарий! Жив ли? – позвал Изотыч.
Во тьме закряхтело, и грубый низкий голос сказал:
– Жив. Оба живы... и Ананий жив. Он в лесу, по дрова ушел... Вот ужо я огня вздую. Кто такие?
– Дальние.
– Знаю, что не ближние. Звероловы, что ли? Али городские?
Изотыч, многозначительно кашлянув, ткнул Петра Данилыча локтем и, захлебнувшись от охватившего его чувства, поспешно сказал:
– Как по писаному! Зверолов да купец. Из города. Двое нас. Ха!
– Знаю, что не четверо. Ну, разболокайтесь. Тесно у нас, да и мусорно. Хвораем вот с братаном-то. И кысоньки голодные. Кыс-кыс-кыс!
Мутно-светлые точки погасли, вспыхнули вновь, зашмыгали, и жалобное мяуканье наполнило лачугу. При свете самодельной свечи Петр Данилыч разглядел рослую, под потолок, широкоплечую фигуру чернобородого старца.
– Садитесь нето, вот тут хошь. На скамейку-то. Поди, замерзли? Поди, чайку хотите? Чаю у нас нету. Снег таем да водичку пьем. Скудно у нас.
– Не хлопочи, старец праведный, – сказал Петр Данилыч, – у меня все есть.
– Какие мы праведники? Мы грешники. Великие грешники. Как Бог-батюшка нас еще на земле носит? Свят-свят-свят. С чем пожаловал, с горем? Осиротел, что ли? Али жена ушла, али сам от нее откачнулся?
Петр Данилыч вздохнул и с волнением, смягчая голос, сказал:
– Да ни то ни се... А так как-то, середка наполовину. Сын у меня пропал.
Он стоял против сидевшего на широком пне Назария, с надеждой и скрытым, безотчетно пробудившимся страхом смотрел на его желтое, со втянутыми щеками лицо, на черную длинную бороду, на черные пряди волос, прикрывавших высокий, изрытый морщинами лоб. Назарий сдвинул густые брови и молча, пристально смотрел в глаза купца.
– Ранней весной, еще по снегу, в тайгу уехал. И как в воду, прямо сгиб.
Старец все так же грозно продолжал в упор глядеть на него. Петру Данилычу стало неловко, жутко. Кошка вскочила к нему на плечо. Он погладил ее дрожащей чужой рукой; как будто скрутился он весь и онемел под безмолвным взглядом черных устремленных на него глаз.
– Может быть, знаешь что? Скажи... – наконец выговорил он.
– Откуда же я могу знать? Колдун я, что ли? Это мужик тебе наврал про нас. Грех тебе, мужик.
Изотыч, разжигая каменку, только крякнул и вновь толкнул локтем Петра Данилыча.
– Нет, вы предсказываете, – благоговейно сказал Изотыч.
Заскрипели шаги по снегу, вошел низенький старичок, большеголовый, с маленькой седой бородкой.
– Здорово, Ананий! – поприветствовал его Изотыч.
Старичок промолчал, истово перекрестился в передний угол, где за лампадкой темнели безликие, покрытые сажей доски.
– Каково живешь, Ананий? – вновь спросил Изотыч.
– Он – молчанка. Попусту спрашиваешь. С миром он не говорит теперича.
В лачуге сделалось жарко. Петр Данилыч разделся до рубахи. От духоты и жару заболела голова. Он раскаивался, что завернул к старцам, не давшим ему облегчения, и еще раз обратился к Назарию:
– Как же быть-то? С сыном-то? Научи-ка ты меня.
– Время укажет. Ничего я не знаю... Терпи.