Угрюм-река - Страница 46


К оглавлению

46

– Хозяин! Не надо!..

– Сиди! Сиди!.. Эй, вы, все кланяйтесь, все! Варвара, Илюха! Благодарите все. Ибрагим! Жертвую тебе белого коня. Владей... Кучер! Коня передать черкесу с седлом, со всем. Илюха, отпусти Ибрагиму самого лучшего сукна, сапоги, шелку – чего пожелает. И вот еще, погоди, погоди, – он вынес из спальни заграничный штуцер. – Это вот особо.

Ибрагим встал на колени, поцеловал штуцер и сказал дрожащим голосом:

– Цх! Спасибо, батька... Ежели винтовку давал мне, ежели коня давал, знай, батька, умру за тебя, за Прошку, за хозяйку... Умру! Да хранит тебя Аллах, батька... Спасибо, батька!


Поздно ночью, когда Прохор лег спать, Марья Кирилловна села возле и любовно глядела в лицо его. Какой красавец!

И Прохор всматривается во всю фигуру матери сыновним, нежно чувствующим взглядом. Почему так поблекла она? Вот и морщинки, и какая-то складочка между глаз легла, и чуть опустились углы милых, ласковых губ. Жалко стало.

– Ты все вздыхаешь, мамаша... Почему это?

Она пересела к его изголовью, откинула черную прядь кудрей с его высокого лба, поцеловала. Он обнял ее за шею и прижался к ее лицу.

– И рада бы не вздыхать, да вздыхается... Сыночек, Прошенька!

– Что ж, тебе плохо разве?

– Нет, ничего... – сказала она, глубоко вздохнув. – Да вот поживешь – узнаешь.

– Мамаша!.. – проговорил он и привстал. Широкая грудь его была раскрыта. Золотой крестик на цепочке поблескивал. – Милая моя мамашенька... Я вырос, я не дам тебя в обиду. Ты – дороже отца. Не дам.

– Трудно, Проша, не поможешь... Он слабый человек... Да и не в нем беда... Тут другое...

– А что?

– Другое, Проша... Даже язык не поворачивается. И Бог, видно, отступился от меня. – Она вынула платок, заплакала.

– Мамаша! Мамашенька...

VII

А вскоре масленица подкатила, настоящая, сибирская: с блинами, водкой, пельменями, жаренной в сметане рыбой, вся в бубенцах, в гривастых тройках, с кострами, песнями, разгулом.

Дня за три, за четыре целая орава ребятенок на широкой площади, возле самой церкви «город» ладили. Это такой вал из снега, очень высокий, всадника с головой укроет. Он широким кольцом идет, по гребню елочки утыканы, а в середине, в самом городе, шест вбит, весь во флагах – Петр Данилыч не пожалел цветного ситцу. На верху шеста колесо плашмя надето, а на колесо в прощеное воскресенье Петр Данилыч бочонок водки выставит. Ох, и потеха будет! В прощеное воскресенье удальцы город будут брать: кто примчится на коне к шесту, того и водка. Но не так-то легко с маху в город заскочить.

Прощеное воскресенье началось честь честью – православные к обедне повалили. Солнце поднималось яркое, того гляди к полудню капели будут, снег белел ослепительно, и воздух по-весеннему пахуч.

Даже трезвон колоколов точно веселый пляс: это одноногий солдат Ефимка – чтоб ему – вот как раскамаривает!

«Четверть блина, четверть блина!» – задорно подбоченивались, выплясывали маленькие колокола.

«Полблина, полблина, полблина!» – приставали медногорлые середняки.

И основательно, не торопясь, бухал трехсотпудовый дядя:

«Блин!»

А одноногий звонарь Ефимка – ноздри вверх, улыбка до ушей и глаза лукавят – только веревочки подергивает да живой ногой доску с приводом от главного колокола прижимает. Одно Ефимке утешенье, одна слава – первеющий звонарь. Посмотрите-ка! Он весь в звонах-перезвонах: локти ходят, голова кивает, деревяшка пляшет, живая нога в доску бьет. Да прострели его насквозь из тридцати стволов – и не учувствует. И мертвый будет поливать в колокола:


Четверть блина, —
Полблина,
Четверть блина,
Полблина,
Блин, блин, блин!

И кажется Ефимке – все перед глазами пляшет: солнце, избы, лес. А вот и... ха-ха!.. Дедка Наум в новых собачьих рукавицах усердно в церковь шел, остановился против колокольни, сунул в сугроб палку да как начал трепака чесать. Потом вдруг – стоп – задрал к звонарю седую бородищу, крикнул:

– Эй ты, ирод! Чтоб те немазаным блином подавиться... В грех до обедни ввел!..

А штукарь Ефимка знай хохочет да наяривает:


Четверть блина, —
Полблина,
Четверть блина,
Полблина,
Блин, блин, блин!

В церкви народу много. Лица старух и старцев сияли благочестием, – через недельку все свои грехи попу снесут, – а ядреные бабы с мужиками, те в гульбе, в блинах.

От голов кудластых, лысых, стриженых и всяких невидимо возносился хмель и крепкий винный перегар, из алтаря же укорчиво плыл сизый ладан. Старушонки по-святому морщились, оскаливали зубы. «Тьфу, как в кабаке!» – и на всю церковь подымали дружный чих. Ребятишки прыскали в шапки смехом и получали по затылкам от родителей раза.

Батюшка, отец Ипат, служил хотя и благолепно, но заливчато, как бы на веселый лад. Ведь и он не прочь погулеванить: блинки, икорка. От вчерашних блинов с превеликим возлиянием у священника вроде помрачение ума – кругом блины: по иконостасу, в алтаре, под куполом и вплоть до паперти – блины, блины.

– Слушай, – шепчет он подающему кадило, – принеси-ка снегу мне. Желаю слегка освежиться.

Весь правый клирос битком набит самыми горластыми мужиками и мальчишками. То есть с такой свирепостью орали, так кожилились, что у басистого дяди Митродора в глотке даже щелкнуло. А как стали рвать: «Яко до царя!» – сам отец Ипат не утерпел, замахал на них кадилом:

– Сбавьте, православные! Полегче.

Прохор Громов стоял с матерью впереди. Петр Данилыч тоже изъявил желание присутствовать: поставил свечку, поикал, поикал, да – с Богом, вон. Анфиса Петровна на приступках возле левого клироса красуется, как маков на грядке цвет. Тысячи глаз на нее смотрят, не насмотрятся – и по-злому и по-доброму. Ай, и модна же красавица, модна!

46