Ибрагим пил чай до шестого пота. Он всегда угрюм и молчалив. Но сегодня распоясался: хозяин оказал ему полное доверие, почет.
Ибрагим, обтирая рукавом синего бешмета свой потный череп, говорил:
– Совсэм зря... каторгу гнали...
– За что? – враз спросила вся застолица.
Ибрагим провел по усам рукой, икнул и начал:
– Совсэм зря... Сидым свой сакля, пьем чай. Прибежал один джигит: «Ибрагим, вставай, твоя брат зарэзан!» Сидым, пьем. Еще джигит прибежал: «Вставай, другой брат рэзан!» Сидым, пьем. Третий прибежал: «Бросай скорей чай, твоя сестра зарэзан!» Тогда моя вскочил, – он сорвался с места и кинулся на середину кухни, – кынжал в зубы, из сакля вон, сам всех кончал, семерым башкам рубил! Вот так! – Черкес выхватил кинжал и сек им воздух, скрипя зубами.
Все, разинув рот, уставились в дико исказившееся лицо горца.
Вскоре Прохор с телохранителем отправился в безвестный дальний путь.
Петр Громов после смерти родителя зажил широко.
– Все время на цепи сидел, как шавка... Раскачаться надо, мошной тряхнуть...
И в день Марии Египетской именины своей жены справил на славу. Поздравил ее после обедни и не упустил сказать:
– Ты все-таки не подумай, что тебя ради будет пир горой... А просто так, из анбиции...
Гости толклись весь день. Не успев как следует проспаться, вечером вновь явились – полон дом. Мария Кирилловна хлопотала на кухне, гостей чествовал хозяин.
Зала – довольно просторная комната в пестрых обоях, потолок расписан петухами и цветочками, а в середине – рожа Вельзевула, в разинутый рот ввинчен крюк, поддерживающий лампу со стеклянными висюльками.
Посреди залы – огромный круглый стол; к нему придвинут поменьше – четырехугольный, специально для «винной батареи», как выражался господин пристав – почетнейший гость, – из штрафных офицеров, грудь колесом, огромные усы вразлет.
– Ну вот, гуляйте-ка к столу, гуляйте! – посмеиваясь и подталкивая гостей, распоряжался хозяин в синей, толстого сукна поддевке. – Отец Ипат, лафитцу! Кисленького. Получайте...
– Мне попроще. – И священник, елозя рукавом рясы по маринованным рыжикам, тянется к графину.
– А ты сначала виноградного, а потом и всероссийского проствейна, – шутит хозяин. – А то ерша хвати, водки да лафитцу.
– Поди ты к монаху в пазуху, – острит священник. – Чего ради? А впрочем... – Он смешал в чайном стакане водку с коньяком. – Ну, дай Бог! – и, не моргнув глазом, выпил: – Зело борзо!
Старшина с брюшком, борода темно-рыжая, лопатой, хихикнул и сказал:
– До чего вы крепки, отец Ипат, Бог вас храни... Даже удивительно.
– А что?
– Я бы, простите Бога ради, не мог. Я бы тут и окочурился.
– Привычка... А потом – натура. У меня папаша от запоя помер. Чуешь?
– Ай-яяй!.. Царство им небесное, – перекрестился старшина, взглянув на лампадку перед кивотом, и хлопнул рюмку перцовки: – С именинницей, Петр Данилыч!
– Кушайте во славу... Господин пристав! Чур, не отставать...
– Что вы!.. Я уже третью...
– Какой там, к шуту, счет... Иван Кондратьич, а ты чего?.. А еще писарем считаешься.
– Пожалуйста, не сомневайтесь... Мы свое дело туго знаем, – ответил писарь, высокий, чахоточный, с маленькой бородкой; шея у него – в аршин.
Было несколько зажиточных крестьян с женами. Все жены – с большими животами, «в тягостях». Крестьяне сначала конфузились станового, щелкали кедровые орехи и семечки; потом, когда пристав пропустил десятую и, чуть обалдев, превратился в веселого теленка, крестьяне стали поразвязней, «дергали» рюмку за рюмкой, от них не отставали и беременные жены.
Самая замечательная из всех гостей, конечно, Анфиса Петровна Козырева, молодая вдова, красавица, когда-то служившая у покойного Данилы в горничных девчонках, а впоследствии вышедшая за ротного вахмистра лейб-гусарского его величества полка Антипа Дегтярева, внезапно умершего от неизвестной причины на вторую неделю брака. Она не любила вспоминать о муже и стала вновь носить девичью фамилию.
Бравый пристав, невзирая на свое семейное положение, довольно откровенно пялил сладкие глаза на ее высокую грудь, чуть-чуть открытую.
Она же – нечего греха таить – слегка заигрывала с самим хозяином. Угощал хозяин всякими закусками: край богатый, сытный, и денег у купца невпроворот. Нельмовые пупы жирнущие, вяленое, отжатое в сливках, мясо, оленьи языки, сохатиные разварные губы, а потом всякие кандибоберы заморские и русские, всякие вина – английских, американских, японских погребов.
Гости осмелели, прожорливо накинулись на яства, – говорить тут некогда, – громко, вкусно чавкали, наскоро глотали, снова тыкали вилками в самые жирные куски, и некоторых от объедения уже бросило в необоримый сон.
Но это только присказка. И лишь пробили стенные часы десять, а под колпаком – тринадцать, вплыла в комнату сама именинница, кротко улыбаясь бесхитростным лицом и всей своей простой, тихой, в коричневом платье, фигурой.
– Ну, дорогие гостеньки, пожалуйте поужинать... – радушно сказала она. – Гуляйте в столовую, гуляйте.
Все вдруг смолкло: остановились вилки, перестали чавкать рты.
– Поужи-и-нать? – хлопнул себя по крутым бедрам отец Ипат, засвистал, присел, потешно схватившись за бородку. – Да ты, мать, в уме ли? – И захохотал.
Пристав закатился мягким, благопристойным смехом и, щелкнув шпорами, поцеловал руку именинницы.
– Пощадите!.. Что вы-с... Еле дышим...
– Без пирожка нельзя... Как это можно, – говорила именинница. – Анфисушка, отец Ипат, пожалуйте, пожалуйте в ту комнату. Гуляйте...
Всех охватило игривое, но и подавленное настроение: животы набиты туго, до отказа, – отродясь такого не было, чтобы обед, а после обеда – этакая сытная закуска, а после закуски – ужин...