Угрюм-река - Страница 62


К оглавлению

62

В воскресенье, после обедни, Анфиса нагнала купчиху Громову; обе из церкви шли.

– С праздником вас, Марья Кирилловна, – сказала она и застенчиво так заулыбалась. – Простите вы меня, Марья Кирилловна, дуру, за худой мой бабий язык.

Марья Кирилловна смотрела на нее по-сердитому, ускоряла шаг.

– Клянусь я, Богом клянусь, святым Евангелием, – не виновата я перед вами!

– А дом за что ж он выстроил тебе?

– А спросите его. Да, чур, пусть не врет. Поглянулась, пожалел, может быть. Конечно, я покрутить люблю, впустую этак, уж сердце у меня такое, уж такая родилась. Другой пьяницей родится али злодеем. Я вот – крученой такой. А Петру Данилычу я не была никем.

– Не тебе бы говорить, не мне бы слушать...

– Пусть ангел-хранитель проклянет меня... Господи! – Анфиса заплакала или, может быть, сделала вид такой. У Марьи Кирилловны тоже задрожали губы.

– Ну, ладно. Только сына моего не обижайте, Анфиса Петровна, голубушка. Ради Богородицы. У него невеста есть...

– Невеста не жена еще, – сказала Анфиса резонно. – Невесту человек выбирает, жену Бог дает.

– Заходите как-нибудь.

– Я теперь вижу, сколь виновата перед вами. С Петром Данилычем буду как крапива. Отскочит.

Марья Кирилловна упала в своей спальне перед образом и долго обрадованно молилась, а когда вошел Прохор, крепко обняла его:

– А ведь Анфиса-то хорошая.

И улыбнулся и задумался вдруг Прохор. Ласково и нежно целуя мать в пробор темных с ранней проседью волос, сказал:

– Да, да. Очень хорошая она, мамашенька. Зря плетут на нее.

– Только, говорят, водку хлещет, как мужик.

– Наливочку, мамашенька, наливочку.

– Надо ее за Илюху выдать... Чего он башку-то обмотал?..

– Что?! За этого дурака-то?.. Да такая красота, как Анфиса Петровна, за князя выйдет, если в столице где.

– Ангельская красота, верно, – сказала мать. – Глаз не оторвешь, – и спохватилась: – Эх, Прошенька! Не годится она женой быть никому. Красива крушина-ягода, а поди-ка съешь – подохнешь.

Пошел Прохор, и закрестила ему спину большим крестом Марья Кирилловна:

– Упаси его, Господи, от женских прелестей лукавых... Апостол Прохоре, батюшка!


...Илюха палил в огороде из револьвера в лопату, полкоробки патронов расстрелял, злился очень:

«Так, дак так, а не так, дак... Я ж ей, дурище, большую честь делаю своей рукой и сердцем... А вот посмотрим. Каторга так каторга. Мне все едино без нее не жить. Застрелю ее! А может быть, случайно и себя».

Прохор незаметно подошел к нему.

– Ты что?

– Да вот в лопату испражняюсь, Прохор Петрович... А попасть не могу. Курсив мой...

– Ну-ка. – Прохор отступил подальше и одну за другой три пули всадил в цель. Бросив на землю револьвер, пошел, сказав: – Так это Анфиса Петровна тебе альбом-то подарила?

– Хы-хы-хы!.. Вроде этого-с.

– А не сам себе?

– Хых-хы-хы!.. Вот страдаю за нее всещадно, – показал он на чалму, – парни били. Не по вашей ли рекомендации, пардон?

Прохор все возле ее дома кружился. Раза три к своей лавке подходил, якобы попробовать, хорошо ли замки висят. И никак не мог увидать Анфисы. Где она? Неужели ее не тянет к нему, что она делает, что думает, с кем она? Покажись, покажись, Анфиса, хоть на короткую минутку... А тот дьявол, Илюха, по пятам, как тень. Вон из-за плетня выглядывает белая его чалма. Эх, в иное время хватил бы его Прохор камнем в лоб.


Дома, после обеда, когда запивали молоком пирог с изюмом, отец сказал:

– Пускай-ка Ибрагим сходит гостей покличет. В картишки, что ли. Скука чего-то, да и праздник...

Отец все эти дни очень ласков, только по две рюмочки за обедом пил и на сына посматривал любящими глазами. Прохор не знал, как и понять. Ему и стыдно пред отцом и чего-то страшно очень. Конечно, отец знает все. Да, страшно.

– Я бы, Петенька, Анфису Петровну позвала, – робко сказала хозяйка. – Можно?

– Позови, Маша, позови... – отозвался тот. – Только пожелает ли после оплеухи-то? В ней форсу больше, чем в барбоске блох. Хе-хе...

Марья Кирилловна неустанно читала молитвы в мыслях, улыбалась самой себе и всему миру, думала: «Не сглазить бы. Этакая перемена! Не поймешь». Но сердце ее постукивало вопросительно.

Прохор долго ходил по огороду, грыз ногти, ерошил волосы и без конца курил. «Что с ним? Что с Прохором Петровичем?» Он и сам не знал. «Эх, взять бы котомку и прочь, дальше отсюда, куда глаза глядят, без дум, с одним лишь чистым сердцем. Где ты, чистое сердце?»

Все плывет и колеблется, сменяется одно другим. Когда плачет Нина – Анфиса в улыбке, но вот засмеялась Нина – Анфису закрыла тьма. И налетает на Прохора из тьмы стон ее укорчивый, мстящий. Как больно это и мучительно... «Анфиса, Анфиса...»

Молодым жеребчиком гикал скворец на березе, и свистал, и тренькал, и показывал горлом, как скрипит у колодца в соседнем огороде блок.

Прохор третий раз перечитал письмо Нины, подумал, вздохнул. Потом достал из бумажника ее фотографическую карточку, сложил вместе с письмом, изорвал на мелкие куски и втоптал каблуками у бани в грязь. Да, в грязь.

Запомни, Прохор Петрович, и это!

Надрывались от любви лягушки – «ква-ква-ква» – где-то там, в болоте, у реки. Еще скворец пел, должно, про любовь, и другие скворцы откликались ему той же любовной песнью. Хороша эта песнь, эта осанна вечной жизни! Хороша ли? Прохор не думал о ней. Прохор достал голубую подвязку – ту самую, с простенькими такими застежками, приложил ее к щеке, к другой щеке, к глазам и целовал, целовал ее.

Посмотрел на баню, на изрытую каблуком грязь с письмом, пошел домой.

Во дворе трепыхали, взлетывали десяток безголовых уток, кур; из перерубленных шей, как из бутылки сусло, хлестала кровь. Кровь! Кухарка, нагнувшись и кряхтя от полноты, вытирала о траву огромный кровавый нож. Лужа крови, и лицо ее – кровь.

62