– Стой, ишак! Табак сыпал вон. Ишак!..
Бубукнул, загоготал вдруг филин. Спасибо тебе, ночная птица, пугач лесной. Прохор целовал свою Анфису, как ветер целует цветущий мак. Сидели рядом, очи в очи гляделись неотрывно. И оба, словно дети, плакали. От Анфисы пахло цветами и ночной росой.
– Черкес мчал меня на коне шибче ветра.
О чем же говорили они? Неизвестно. Ведь это ж юность с младостью, ведь это последняя хмельная ночь в лесу. Пусть хвои расскажут, как пили любовь до дна и не могли досыта упиться; пусть камыши запомнят и перешепчут ветру шепот их, пусть канюка-птица переймет их прощальный разговор.
– Вот и кончились быстрые деньки наши, мой сокол. Боюсь, боюсь...
– Да, Анфиса, душа моя... Кончились.
Дом Анфисы на пригорке, и заколоченная из-под сахара бочка скатилась прямо в крапиву, к кабаку. Ранним утром стояли возле бочки бабы, – тащились бабы за водой, а пьющий мужичонка вышибал из бочки дно.
– Хах! Господи Суси! – закрестились бабы, попятились.
– Сохатых! Ты? – раскорячился пьяница-мужик и от изумления упал в крапиву.
– Пардон... Мирси... – хрипел Илья Петрович, лупоглазо вылезая из бочки, как филин из дупла. – Фу-у!.. Чуть не подох. Скажите, пожалуйста, какое недоразумение... Черт! Схватил это меня неизвестной наружности человек, морда тряпкой замотана, да и запхал сюда... А я в сонном виде... Ночь.
Илья Сохатых выкупался в речке и как встрепанный – домой.
– Представь себе, Ибрагим... Какой-то стервец вдруг меня головой в бочку, понимаешь? – ночью...
– Цволачь, – сочувственно обругался Ибрагим.
На другой день Прохор с Ибрагимом уехали на Угрюм-реку.
Прощай, Прохор Петрович! Счастливый тебе путь!
Земля несется возле солнца, как над горящей тайгой комар. Нет в пространстве ни столетий, ни тысячелетий. Но земля заключена сама в себя, как пленник; по ее поверхности из конца в начало плывет Угрюм-река, и каждый шаг земли по спирали времен вкруг солнца и вместе с солнцем знаменует для человека год.
Прошло три длинных человечьих года, прошло ничто. В конце третьего года примчалась от Прохора Петровича в село Медведево телеграмма. Петр Данилыч и Марья Кирилловна! Радостная это телеграмма или роковая? Человеческим незрячим сердцем оба в один голос: радостная, да.
Но за эти три года Угрюм-река трижды сбрасывала с себя ледяную кору, за это время случилось вот что.
Прохор обосновал свой стан в среднем течении Угрюм-реки, чтоб ближе к людям. Но и для орлиных крыльев людское оседлое жилье отсюда не ближний свет.
Высокий правый берег. Кругом густые заросли тайги. Но вот зеленая долина, вся в цветах, в розовом шиповнике. У самой реки круглый холм, как опрокинутая чаша. Здесь будет стан.
– На вершине холма я построю высокую башню, – сказал Прохор. – Буду каждый день любоваться рекой, встречать свои пароходы. Гляди, какой красивый вид!
– Якши! – подтвердил Ибрагим.
Жили в палатке по-походному. Рыба, птица, ягоды с грибами. К осени шестеро плотников, среди них – Константин Фарков, выстроили небольшой, в пять окон, домик, игрушечную баню, склад для товаров и конюшню на два стойла. Возле дома на высоком столбе вывеска:
Черкес сделал себе из плетня род сакли, обмазал глиной, побелил и тоже на шесте:
За работами досматривал Ибрагим; он стал слегка покрываться благополучным жиром. Прохор же худел. Деловитость разрывала его на части. В ней позабылись Анфиса, Нина, мать с отцом. Он неделями шатался с Константином Фарковым по тайге, осматривал речушки, ключи, встречные горы.
– Здесь должно быть золото.
– Да, – сказал Фарков. – Тунгусишки знают где, да не говорят, Руси боятся: Русь нагрянет, загадит все и их выгонит.
Как-то набрели они на столбленное место: возле безыменной речушки – глубокий, с обвалившимися стенками, шурф, заросший кустами и травой.
– Вот тут какой-то барин с артелью золото искал! – воскликнул Фарков, указывая на сгнившие столбы. – Давно это было, старики сказывали. Золота – страсть. Ну, захворал он, артели жрать нечего и обратно куда идти не знали, а тут стужа поднаперла, снег... Ну, конечно, убили его, съели, и сами пропали все. Царство небесное!
Прохор записал и зарисовал план.
– Ты это место запомнишь? От стану найдешь? Мы дела тут ахнем. Ужо, погоди, Константин.
Осень была ранняя, в сентябре настойчиво стал сыпать дождь и снег. Вместе с тучами на Прохора навалилась тоска. Плотники рассчитались. Фарков хотя и согласился остаться, но тоже уехал домой. По первопутку он вновь вернется со своей старухой, с сыном. Отправился с народом за почтой и черкес на своем Казбеке. Он везет до Подволочной письма Прохора: Нине, домой, Шапошникову и, конечно, ей, Анфисе. Почтарь из деревни Подволочной – родины Тани – в два месяца раз отвозил почту в волость и привозил оттуда. Пусть черкес не забудет захватить все, что пришло: может быть, книги, может – посылки, а главное – письмо, ее письмо, Анфисы. Ну, Ибрагим, конечно, понимает. О чем тут толковать.
– Слушай, привези Татьяну, – полушутя сказал Прохор, и глаза его улыбчиво завиляли.
– Какой тебе Татьян?! – крикнул черкес. – Я сам Татьян!
Прохор остался один. Он, тайга, сизые тучи и дрожавшая от стужи Угрюм-река.
Читал книги, думал. Да, он проживет здесь год, а может быть, и два, он не поедет к отцу. Это не отец, это жестокий непроспавшийся пьяница, который выгнал сына. Отлично! Прохор, слава Богу, на своих ногах. Вот придут тунгусы, накупят товаров – он будет ласков, бескорыстен – и разнесут по всей тайге добрую славу о нем. Это для начала. Потом Прохор засучит рукава, и пусть посмотрит народ, что он сделает с этим краем, пусть почувствуют люди, тот же Шапошников, на что способен настоящий, большого размаха человек.