Прошла неделя, наступил воскресный день. Сегодня совсем весна. Солнце, играючи, сцепилось с зимой в последней схватке. Зима побеждена, холодные льет слезы: везде капель. Капают капельки по сосулькам с крыши в снег, в звонкие лужи у ворот. Из лужи в лужу, из ручья в ручей перебулькивают капельки – то всхлипнут, то проворкуют – и весело, весело кругом: весна!
Весело Прохору, весело Нине Куприяновой, гуляют, слушают капель, радостно смеются: в молодой крови – солнце и весна.
А за ними – и неизвестно где, всюду, – следом за ними Анфиса невидимкой бродит.
Сердце Нины Куприяновой любовью переполнено донельзя: радость льется через край, и хочется Нине побыть с этой радостью наедине.
Был вечер. Нина вышла из ворот, направилась на пригорок. Сквозь сизые сумерки белели ее шапочка и воротник шубы. Стала на пригорке, возле церкви, и только закинула к бледным звездам голову, только волю разнеженным мечтам дала, как выросла возле нее тунгуска.
– Беги, девушка, беги... – сказала тунгуска страстным предостерегающим шепотом.
Нина взглянула на нее. Вся в мехах, в бусах, в бисере тунгуска стояла в двух шагах от нее; лицо тунгуски было прекрасно.
– Беги, девушка, беги... Не люби, брось, уезжай!.. Он другую любит.
И почувствовала Нина Куприянова, как белая рука касается ее руки, и кровь хлынула прочь от головы ее, в глазах все помутилось.
– Кто ты? – бледное, растерянное сказала Нина слово.
– Я Синильга...
Взглянула Нина на тунгуску робким взглядом, и показалось ей: плывет, уплывает тунгуска по сумеречному воздуху в сизый страшный сумрак.
Нина быстро пошла домой. Навстречу Ибрагим.
– Куда одын ходышь? А Прошка где?
А Прохор в это время от Шапошникова выходил. Нес Нине в подарок чучело маленькой зверушки – белки. И только из проулка – стала Анфиса перед ним, – вся в тунгусских мехах, в висюльках, в бисере. Она положила ему обе руки на плечо, улыбнулась в самые его глаза.
Прохор передернул плечами, взял влево – она вправо. Прохор вправо – она влево, – и снова вместе, глаза в глаза.
– Уйди, пожалуйста, уйди, – сказал он тихо, вяло, невыразительно; он чувствовал, как Анфиса завладевает им, и, чтоб положить предел, резко крикнул с болью и надрывом:
– Прочь, Анфиса!.. Что тебе надо от меня?
И в говорящий его рот Анфиса с маху впилась губами. Прохор рванулся, отбросил ее в сизый, в весенних запахах, сугроб и побежал саженным бегом. И кричала Анфиса вслед:
– Все равно не дам тебе жить на свете! Сама решусь и тебя не пощажу!..
Она не подымалась с сугроба, вся тряслась. Мертвая белка темнела на снегу, распушила хвост, припала ухом к сугробу, будто слушала, выпытывала тайное, и поза ее с подогнутыми к груди передними лапками была трогательна. Прохор принес домой только деревяшку.
Шли сговоры, надвигалось обрученье. Старуха Клюка принесла Прохору письмо, сказала ему:
– Эх, парень! Извел ты красоту мою, Анфису. Хоть бы женился да уезжал скорей...
Анфиса писала:
...«Сокол, сокол!.. Что же это? Неужто любовушке моей конец пришел? Вспомните, Прохор Петрович, ту ночку нашу. Как филин гукал и как черкесец меня на своем борзом коне примчал. Прохор Петрович, сокол, неужто все забыл? Неужто променяешь Анфисину любовь на купецкую дочку какую-то? Чем она взяла тебя? Неужели богатством? Да разве в деньгах радость, вы подумайте только, Прохор Петрович, ангел мой. Разве городскую тебе надобно любовь в бантиках, в кудерышках, ученую? Эх, не таков ты, сокол! Не подрежь себе крылья резвые, не спокайся. А я-то, я-то полюбила бы тебя, свет белый закачался бы в очах твоих, кровью изошла бы от любви! Сокол, сокол, Прохор Петрович млад, вспомни обо мне. Все плачу, плачу, день и ночь... И злость смолой кипит в груди моей. Пожалей».
Прохор Петрович написал ответ:
...«Анфиса Петровна. Вы, как нарочно, пристаете ко мне. Ведь у нас скоро обручение. Вы умная, и сердце у вас не злое. Так поймите же, что теперь уже поздно возвращаться к тому, чего не вернешь никак. Да вы притворяетесь, вы не любите меня: я не получил от вас ни одного ответного письма, как жил в тайге. Вы не меня любите, а чары свои любите: вот, мол, сверну ему голову, насмеюсь над ним и брошу. Анфиса Петровна, серьезно вас прошу – не шутите со мной. Уезжайте».
Расписался, откинулся в кресле, закурил. И вот что-то другое. Подумалось... Стало думаться... Сначала вспотычку, упираясь – будто пальцем по канифоли вел, потом заскользили, заскользили мысли, и впереверт, и в чехарду – враз закружилась голова, холодным потом лоб покрылся. Схватил перо, огляделся во все стороны – тишина – добавил:
...«Анфиса! Ты ведьма, ведьма... Я никак не могу забыть тебя, Анфиса! Что же ты делаешь со мной? Неужели все к черту? Анфиса? Я и женатый буду любить тебя... Я помню ночь ту и помню тебя нагую... Анфиса! Уезжай...»
– Можно?
Прохор проворно спрятал письмо в карман. Нина была в белом пеньюаре, с распущенными волосами. В комнате дробился свет: луна обдавала девушку голубым потоком, лампа бросала желтые лучи. Нина стояла перед Прохором тихо, прямо, словно привиденье.
– Я сейчас от Петра Данилыча, – сказала она. – А ты почему взволнован так? Что с тобой?
– Да сердце чего-то... Черт его знает...
– Петр Данилыч мне одну вещичку подарил... Вот, в футляре...
– Покажи.
– Нет, не приказано... До свадьбы.
Отчужденные, холодные глаза Прохора понемногу теплели, но все-таки взгляд блуждал, менялся.
– Ты кому писал? Покажи.
– Покажи подарок, – сказал Прохор; кровь молоточком ударила в виски.
– Не могу.
– И я не могу.