– Врешь... Врешь... – сказал он тихо. – Прощелыжник тары-бары разводить приходил, а я по делу. Вроде совещания. По семейному делу, касаемому до меня и до тебя.
Время позднее. Ставни закрыты, кукушка прокуковала одиннадцать часов.
– Вот хочу по-христианскому жениться на тебе, – хрипло сказал он, глядя в сторону.
– Нет, Петруша, нет. А женится на мне Прохор, сын твой.
Петр Данилыч крякнул, грозно посмотрел в лицо Анфисы.
– Да ты в уме? Или пьяна совсем? У Прохора есть невеста.
– Ну, еще посмотрим... Все вы, Громовы, в моих руках. Запомни это, Петенька.
Помолчали. Анфиса зевнула. Зевнул и Петр Данилыч, что-то прикидывая в уме.
– А может, за пристава замуж выйду, а может – за Шапошникова. Вот возьму и выйду за него. Хочешь, Петя?
– Сколько ты желаешь получить от меня денег?
– Все, сколько есть. Движимое и недвижимое – все чтобы мое было. Тогда согласна, – сказала Анфиса задумчивым, нерешительным голосом, глядя в сторону и как бы стыдясь слов своих.
– Значит, ты за деньги желаешь продать себя?
– Себя – да. А вольная волюшка при мне останется.
На этот раз голос ее прозвучал вызывающе. Она прищурила глаза и взглянула на гостя пренебрежительно и нагло.
Петр Данилыч опустил голову и толстыми грязными ногтями стал барабанить по столу – сначала тихо, потом все громче, все озлобленней.
– Нет, не подойдет. Сама знаешь, половина денег сыну принадлежит, да надо и Марью Кирилловну не обидеть. Сама, чай, понимаешь.
– Ну, тогда прощай. Больше не о чем и толковать нам. До свиданья, Петя, уходи. Хочешь на дорожку посошок?
– Не пью. Бросил. И подь ты к черту со своим вином! Мне тебя надо!
– А мне Прохора.
– Анфиса!!
– Петька!!
Петр Данилыч плюнул, прошипел сквозь стиснутые зубы: «Змея ты», – и вышел, грузно вымещая каблуками злобу.
С того лихого дня, как появилась в этих местах Нина Куприянова, Анфиса все время в нервном напряжении. «Теперь или никогда», – подталкивала она свою волю, но не желала сгрудить ее в один удар, воля безвольно растекалась средь путаных Анфисиных тропинок. Так было потому, что Анфиса не имела твердого хотенья, она легковерно ставила ставку то на того, то на другого и на козырного своего туза – Прохора Петровича, и выходило так, что ее карта всюду бита. И нет больше такого человека в ее жизни, который дал бы умную укрепу ее думам. Был Шапошников – и Шапошникова нет. Нет!
Анфиса стала сильно попивать. Все внутри ее перегорело.
Врет старик! Только бы Анфисе захотеть – Петр Данилыч все для нее сделает: сына ограбит, жену пустит по миру, пойдет на любое зло. А не захочет старик по-хорошему, она сумеет припугнуть его, она такую покажет ему штучку – льстивой собачкой станет Петр бегать за Анфисой, вилять хвостом и ластиться. Впрочем, Анфиса припугнет сначала Прохора. В последний раз попробует Анфиса силу своих чар над ним, а там видно будет; она теперь и сама не знает, в какую яму толкнет ее неукротимый, своевольный бабий нрав. Скорей бы уж...
Пила Анфиса три дня, три ночи. Пила одна. В комнатах темно: три дня, три ночи не открывались ставни, вольный свет не проникал сюда. Лишилась света и душа Анфисы. Переплакана, передумана была вся жизнь. Руку на себя подымала Анфиса, но рука не повиновалась воле: и рука, и мозг, и сердце – все вразброд, нет опоры, нет хозяина, лишь голое отчаянье в углу сидит, а на столе стакан с вином. Перед образом лампадка, лампадку ту бережно Анфиса заправляет, неугасимый огонек хочет зажечь в Анфисе былую веру в Бога, в жизнь – не может: Анфисе незачем молиться Богу, Анфиса больше не верит в жизнь, Анфиса умерла. Но погодите Анфису хоронить! Она и мертвая себя покажет...
Снятся ей сны странные. Как-то проснулась: в головах икона Богородицы, а в ногах, прилепленная к стенке кровати, восковая свеча стоит. Кто ж хоронить ее собрался? Должно быть, во сне, сама. С тайным страхом водрузила обратно Богородицу, восковую свечу сняла. Как-то проснулась: стол белой скатертью накрыт, на столе – самовар без воды, чашки, варенье, хлеб. Удивилась Анфиса: во сне понаставила сама, должно быть. Как-то проснулась Анфиса: возле нее, на стуле, сам Прохор. Анфиса вскрикнула.
– Не бойся, – сказал Прохор. – Не бойтесь, Анфиса Петровна. Я вот зачем...
Он встал, и Анфиса встала.
– Сейчас, сейчас, – сказала она растерянно и задыхаясь, – я сейчас. А что у нас, ночь или день?
– Вечер, одиннадцать часов.
– Не гневайтесь, побудьте одни. Я мигом, – сказала Анфиса и ушла.
Прохор курил папиросу за папиросой, взатяжку, жадно: организм как бы наверстывал, что зачеркнула в нервах недавняя болезнь. Все такая же прекрасная и свежая, вошла Анфиса. Но Прохор заметил, что глаза ее припухли, в тонких бровях жест страдания, а в лице и в голосе взволнованная грусть. Она в светлом простом платье, мрамор рук открыт до плеч, возле правого плеча искусственный цветок камелии. Густые косы собраны сзади в тугую, свернутую калачом змею. На груди золотой медальон-сердечко. Прохор знает, что в медальоне том прядь его, Прохора, волос.
– Что ж, может, убить меня пришел? Только не убьешь меня – я мертвая.
– Оставь, Анфиса. Я за делом. Садись скорей.
Но Анфиса не села. Она открыла ставни, распахнула окно в сад: за окном действительно прозрачно – тихая ночь была, на сизом небе чертились едва опушенные листвой деревья. Свежий воздух плыл в сонные комнаты Анфисы, огонек лампады колыхался. Где-то там, за деревьями, за крышами, в краю далеком вспыхивали молчаливые зарницы: как бы не пришла гроза.
Тихо говорила Анфиса сама с собой в ночную тишь:
– Жить нам вместе, умереть нам вместе. Ежели ты наособицу жив, сокол, значит – я мертва.