Угрюм-река - Страница 97


К оглавлению

97

В доме еще не спали. Марья Кирилловна беседовала с Ибрагимом, печаловалась ему, ждала от него помощи.

– Не горуй, Марья... Прошку отучим ходить до Анфис... Моя берется. Моя кой-что знает. Прыстав Анфис взамуж брать будет. Прыстав каждый день, каждый день туда-сюда к Анфис.

Прохор прошел к себе в комнату и заперся на ключ. Комната его пропахла лавровишневыми каплями.

Не спал в своей избе и Шапошников. Сбиралась гроза. Он грозы боится. Во время грозы он обычно спускается в подпол и меланхолически сидит там на картошке. Бояться грозы он стал недавно, лишь этим месяцем гремучим – маем.

Но сейчас гроза еще далече, и Шапошников заводит у себя в избе беседу с волком:

– Люпус ты чертов, вот ты кто. Ты думаешь – ты волк? Ничего подобного. Ты – люпус. Гомо гомини люпус эст. Слыхал? Враки! А по-моему, человек человеку – Анфиса... Да, да. Подумай, это так...

Волк, белки и зверушки слушали внимательно. Волк хвостом крутил, бурундук пересвистнулся с другим бурундуком.

– «Идет», – сказала белка.

– Кто идет? – спросил Шапошников.

– «Хозяин идет».

Хозяин принес в кувшине бражки.

– Испробуй-ка... Ох, и крепость!.. Ты чего-то задумываться стал. Смотри не свихнись, паря... Чего доброго... Это с вашим братом бывает.

Волк, белки и зверушки засмеялись.

Боялся грозы и отец Ипат: прошлым летом, под самого Илью-пророка, его поле ожгло молнией – он долго на левое ухо туг был.

Пристав грозы не боялся, но пуще моровой язвы страшился супруги. Вот и в эту ночь у них скандал. Супруга расшвыряла в пристава все свои ботинки, туфли, сапоги, щипцы для завивания, и все мимо, мимо. И вот вместе с бранью летит в пристава двуспальная подушка. Пристав и на этот раз ловко увернулся, подушка мягко смахнула с письменного стола все вещи. Чернильница, перевернувшись вниз брюшком, залила красной кровью черновик проекта:

...

«... всесмиреннейшего прошения на имя его преосвященства епископа Андрония, о чем следуют пункты:

Пункт первый. Будучи в семейной жизни несчастным вследствие полнейшего отсутствия всяких способностей законной супруги моей Меланьи Прокофьевны к деторождению по причине сильной одышки и ожирения всех внутренних органов (при сем прилагаю медицинскую справку фельдшера Спиглазова) и в видах...»

Тут рукопись оборвалась, перо изобразило свинячий хвостик, – видимо, как раз на этом слове мимо уха пристава пролетела мстительная туфля, а скорей всего увесистая затрещина опорочила высокоблагородную, однако привыкшую к семейным оплеухам щеку пристава. Конечно ж, так. Пристав писал, жена подкралась, прочла сей рукописный блуд, и вот правая щека пристава горит, горят глаза разъяренной мастодонтистой супруги.

Впрочем, так или не так, но «человек человеку – Анфиса» остается.

Еще надо бы сказать два слова об Илье Петровиче Сохатых. Но мы отложим речь о нем до завтрашнего дня.


А завтрашний день – солнечный. Заплаканное небо наконец сбросило свою хандру; день сиял торжественно, желтые бабочки порхали, пели скворцы.

Утром за Марьей Кирилловной прискакал нарочный: в соседнем селе, верст за шестьдесят отсюда, захворала ее родная сестра, вечером будут соборовать и причащать. И Марья Кирилловна, унося в себе тройное горе, уехала. Первое ее горе – Прохор и Анфиса, второе горе – Анфиса и муж, и вот еще третье испытание Господь послал – сестра.

Прохор собрался уходить: ружье, ягдташ, сука-маркловка Мирта.

– Ну как? – встретил сына отец.

– Ах, ничего я не знаю. Подожди... Дай мне хоть очухаться-то... – раздражительно сказал Прохор и на ходу добавил про себя: – С вами до того доканителишься – пулю себе пустишь в лоб.

Он взял с собой приказчика Илью Сохатых и направился по речке натаскивать молодую, по первому полю, собаку. Прохору страшно оставаться одному: в душе разлад, хаос, идти бы куда-нибудь, все дальше, дальше, обо всем забыть. Сердце сбивалось, то замирая, приостанавливаясь, то усиленно стуча в мозг, в виски. Ноги ступали неуверенно. Прохора подбрасывало в стороны, кружилась голова. Он отвернул от фляги стаканчик, выпил водки, сплюнул: появилась тошнота. Он подал водки и приказчику. Илья Сохатых шаркнул ногой, каблук в каблук, сказал:

– За ваше драгоценное! В честь солнечности атмосферной погоды... Адью!

Прохор подал второй стаканчик.

– За здравие вашей невесты, живописной прелестницы Нины Яковлевны!.. Адью вторично!

Прохор от этих вульгарных слов слегка поморщился.

Петр Данилыч тем временем направился к Анфисе. Стучал, стучал – не достучался. Пошел к священнику. Отец Ипат осматривал ульи.

– С хорошей погодой тебя, батя. Благослови, отче.

Отец Ипат поправил рыжую, выцветшую скуфейку, благословил купца, сказал:

– Это одна видимость, что хорошая погода, – обман. Погода худая.

Купец указал рукой на солнце. Отец Ипат подвел купца к амбару:

– Вот, смотри.

Над воротами амбара прибит голый сучок пихты в виде ижицы, развилкой.

– Вот, смотри: сей струмент предсказывает, как стрелябия, верней барометра. Главный ствол прибит, а отросток ходит: ежели сухо, он приближается к стволу, а к непогоде – отходит. Вчера эво как стоял, а сегодня опять вниз поехал. Будет дождь.

– Отец Ипат! Надо действовать, – перевел разговор Петр Данилыч, на его обрюзгшем лице гримаса нетерпения. – Надо полагать, Анфиса согласна. Бабу свою уговорю, а нет – страхом возьму. Посмотри-ка, как гласят законы-то...

– Пойдем, пойдем, – сказал отец Ипат, на ходу заправляя за голенище выбившуюся штанину. – Только напрасно это ты; нехорошо, нехорошо, зело борзо паскудно. Как отец духовный говорю тебе. Оставь! Право, ну...

97