– Нет, знаете, гроза... Я усиленно молнии боюсь.
Окно его комнаты было действительно наглухо завешено двумя одеялами.
Вскоре пришел Ибрагим, и – прямо к себе в каморку. Он разулся, разделся, вымыл в кухне свои сапоги, насухо выжал мокрый бешмет, мокрое белье, развесил возле печки, на которой сытно всхрапывала Варвара, и завалился в своей каморке спать. Его прихода не заметили ни Илья, ни Прохор: они пели, играли на гитаре.
Илья быстро захмелел, Прохора же не могло сбороть вино. Прохор бросил песни и долго сидел молча, встряхивал головой, как бы отбиваясь от пчелы. Глаза его горели нездорово. Наконец сказал, выдавливая из себя слова:
– А все-таки... А все-таки она единственная. Таких больше нет... Люблю ее... Только ее и люблю.
– Да-с... Барышня, можно сказать, патентованная... Нина Яковлевна-с...
– Дурак!.. Паршивый черт!.. Ничего не понимаешь, – мрачно прошипел сквозь зубы Прохор.
И вновь упорное, сосредоточенное молчание овладело им: глядел в пол, брови сдвинулись, нос заострился, лоб покрыли морщины душевной, напряженной горести. Вдруг Прохор вздрогнул с такой силой, что едва не упал со стула.
– Отведи меня, Илья, на кровать, – похолодев, сказал он. – Тошнит... Устал я очень...
Устали все. Даже дождь утомился, туча на покой ушла.
А как выглянуло утреннее солнце, узнали все: Анфиса Петровна убита. Ее убил злодей.
Первая узнала об этом потрясучая Клюка.
– Иду я, светик мой, мимо ее дома, царство ей небесное, глядь – что за оказия такая: в небе Христово солнышко стоит, а в открытом оконце у Анфисы свет, незагашенная лампа полыхает. Окроме этого оконца, все ставни заперты. Я кой-как, кой-как перелезла в сад, кричу: «Анфиса, Анфиса!» Ни вздыху, ни послушания. И пади мне в ум, уж не громучей ли стрелой из тучи грянуло. Кой-как, кой-как вскарабкалась я на фунтамен, да в окошко-то возьми и загляни. Господи ты Боже мой! И лежит моя красавица на полу, белы рученьки раскинуты поврозь, ясны глазыньки закрытые, бровушки соболиные этак по-отчаянному сдвинулись... Вот тебе Христос!.. А во лбу-то дырка невеликонька, и кровь через висок да на пол... Вот ей-Боженьки, не вру, истинная правда все, ей-богу вот! А громучей стрелы не видать нигде, только стульчик опрокинутый и бархатное сиденьице вывалилось, наособицу лежит. Я, грешница, как всплеснула рученьками, да так на землю и кувыркнулась... Убил мою горемыку праведный Господь, громучей стрелой убил и душу вынул. Вот, господин урядник, весь и сказ мой, вот...
Урядник проворно умылся, выпил наскоро чайку и – к приставу.
– Вашескородие!.. Имею честь доложить: мадам Козырева сегодняшней ночью убита при посредстве грозы в висок.
По селу Медведеву, от двора к двору шлялась-шмыгала потрясучая Клюка. Проскрипит под окном:
– Хрещеные! Анфису громом убило, – и, спотыкаясь, дальше.
А мальчишки, не расслышав, кричали:
– Анфису Громов убил!.. Анфису убили... Айда! – и неслись к Анфисиному дому.
Туда же спешил и пристав с местными властями. Церковный сторож благовестил к обедне. Отец Ипат, торопясь догнать начальство, крикнул на колокольню:
– Эй, Кузьмич, слезавай! Обедню – ша! К Господу! – и помахал рукой.
Сначала осмотрели открытое окно со стороны сада.
– Какая же это гроза?.. Это, наверно, из ружья гроза... – зло покашливая и пожимая плечами, говорил сутулый чахоточный учитель, Пантелеймон Рощин, приглашенный в понятые.
– Да, да. Факт... Скорей всего... – плохо соображая, согласился пристав; давно не бритое лицо его бледно, он, ежась, горбился, наваченная грудь нескладно топорщилась, болел живот.
Кузнец отпер отмычкой двери. Безжизненная, темная тишина в дому. Открыли ставни. Стало светло и солнечно. Зевак и мальчишек отогнали прочь.
Увидав труп Анфисы, пристав попятился, прикрыл глаза вскинутой ладонью – на солнце бриллиантик в перстне засиял, – затем присел к столу, махнул десятскому:
– Мне бы воды... Холодной.
Анфиса лежала в лучшем своем наряде: голубой из шелку русский сарафан, кисейная рубашка, на плечи накинут парчовый душегрей, на голове кокошник в бисере, во лбу, ближе к левому виску – рана и темной струйкой запекшаяся кровь.
Отец Ипат творил пред образом усердно молитву и все озирался на усопшую. Лицо его одрябло, потекло вниз, как сдобное тесто.
– Помяни, Господи, рабу твою Анфису, в оный покой отошедшую. Господи! Ежели не ты запечатал уста ее, укажи убийцу, яко благ еси и мудр...
Следователя не было – он уехал на охоту в дальнюю заимку, – за ним поскакал нарочный.
– Прошу, согласно инструкции, ничего не шевелить до следователя, – официально сказал пришедший в себя пристав.
Чиновные крестьяне тоже крестились вслед за батюшкой, вздыхали, жалеючи, покашивались на покойницу. За ночь в открытое окно налило дождя, по полу во все стороны дождевые ручейки прошли. Зоркие, ныряющие во все места глаза учителя задержались на скомканной в пробку, обгорелой бумаге. Он сказал приставу:
– Без сомнения, это из ружья пыж.
Пристав, посапывая, несколько согнулся над пробкой, проговорил:
– Факт... Пыж... – и голос его, как картон, не жесткий и не дряблый: хрупкий.
Пристав полицейского дознания не производил: завтра должен приехать следователь. Значит, можно по домам.
Чиновные крестьяне опять покрестились в передний угол, вздохнули и пошли.
– До свиданьица, Анфиса Петровна... Теперича полеживай спокойно. Отстрадалась. Ах, ах, ах!.. И кто же это мог убить?
Ставни закрыли, дверь заперли, припечатали казенной печатью. Шипящий, с пламенем, сургуч капнул приставу на руку. Пристав боли не ощутил и капли той даже не заметил. К дому убитой десятский нарядил караул из двух крестьян.