Угрюм-река - Страница 99


К оглавлению

99

Отец сощурился, затрясся в скрипучем смехе, ему нахально вторила скрипучая кровать.

Прохор стал недвижим; его лицо густо заливалось краской, нервы готовили в организме бурю.

– Я ее люблю и не люблю! – сдавленно закричал он, глаза его прыгали. – Я и сам не знаю. Я только знаю, что я подлец... И... Дело было так... Я пришел к ней... Я говорил ей, что ты согласен на все... То есть согласен жениться на ней и все подписать ей. Она... она... она это отвергла. Тогда я сказал, что, женившись на Нине, я обещаюсь быть ее... этим, как его?.. Быть ее любовником. Она отвергла. Она... она... потребовала, чтоб я женился на ней. Категорически... Безоговорочно... Я наотрез отказался. Это ночью... На другой день... Помнишь, я бежал из дому?.. Она ехала в город, везла прокурору улики. Я догнал ее. И мне... И я... Она вырвала от меня клятву, что я женюсь на ней. Так что ж мне делать теперь?! Отец!.. Что ж мне делать?! Или ты врешь, отец, что она сегодня согласилась быть твоей, или она стерва... Нехорошая, грязная тварь... Отец!! Что ж делать нам с тобой?.. Отец... – Прохор с воем шлепнулся на широкий подоконник и припал виском к сырому косяку.

Блеснула молния, треснул раскат грома.Отец перекрестился.

– Свят, свят, свят... – и вновь засмеялся сипло и свистяще. – Дурак... Дурак! Что ж, ты думаешь, она любит тебя?.. Любит?

– Я уверен в этом... Любит... И я, подлец, люблю ее... Да, да, люблю! – весь дрожа, крикнул Прохор и, вскочив, посунулся к отцу. – Отец, я женюсь на ней!..

– Дурак... По уши дурак!.. Как же она может любить тебя, ежели она второй месяц от меня в тягостях?.. Брюхатая... – уничтожающе-спокойно сказал отец.

Это отцовское признание сразу разрубило сердце Прохора на две части. Он несколько секунд стоял с открытым ртом, боясь передохнуть. Но необоримая сила жизни быстро опрокинула придавивший его столбняк. В разгоряченной голове Прохора мгновенно все решилось, и все ответы самому себе заострились в общей точке: личное благополучие. Это утверждение своего собственного «я» теперь было в душе Прохора, вопреки всему, незыблемо, неотразимо. Картины будущего сменялись и оценивались им с молниеносной быстротой.

Вот Анфиса – жена Прохора: значит, наступят бесконечные дрязги с отцом, капитала Нины Куприяновой в деле нет, значит, широкой работе и личному счастью Прохора конец. Вот Анфиса – жена отца: значит, капитал Нины Куприяновой в деле, зато в руках мстительной Анфисы – вечный шантаж, вечная угроза всякой работе, жизни вообще. Значит, и тут личному благополучию Прохора конец. Конец, конец!

Все смертное в Прохоре принизилось, померкло. Вне себя он закричал в пространство, в пустоту, в сомкнувшуюся перед ним тьму своей судьбы:

– Беременна? От тебя?! Врешь!.. Врешь, врешь, отец!!

И крик этот не его: неуемно кричала в Прохоре вся сила жизни.


Врал, врал отец на Анфису, врал! Он врал на нее тоже ради личного своего благополучия, в защиту собственного «я», вопреки даже малому закону правды. И врал, в сущности, не он: лишенная зрячих глаз, в нем говорила все та же сила жизни.

Оклеветанная же Петром Данилычем Анфиса все еще сидела у громучего окна, смотрела в сад, в тьму, в молнию и снова в продолжительную тьму, как в свою собственную душу: такова вся жизнь Анфисы – молния и тьма.

И час, и два, и три прошло. И все забылось, и слезы высохли – не надо этой ночью грустить и плакать: этой разгульной бурной ночью в ее душе снова благоволение и мир. Ослепительные молнии теперь не страшны ей, мертвые раскаты грома не смогут приглушить в ней живую жизнь: вот-вот должен прийти он, ее властитель, Прохор.

Анфисина душа бедна словами, как и всякая душа. Не умом, не разумом человечьим скудным думала Анфиса – все существо ее охвачено волной животворящих сил.

Прохор обещал прийти ночью, велел Анфисе у окна сидеть. Сидит Анфиса возле открытого окна, а сзади, на столе, ярко светит лампа, и Анфиса в окне – будто картина в раме. Окно выходит в сад, и, кроме молнии, никто Анфисой любоваться не может. Разве что черви, выползшие из нор на теплый дождь. Но черви безглазы. А друга нет и нет.

Ты помнишь ли, Прохор Петрович, друг, ту странную ночь в избушке, когда филин свой голос подавал, помнишь ли, как целовал тогда свою Анфису, какую клятву непреложную приносил Анфисе в вечной любви своей? Вспомни, вспомни скорей, Прохор, мил-дружок, пока нож судьбы твоей не занесен: грешница Анфиса под окном сидит, безгрешное, праведное ее сердце томится по тебе... Но где же друг ее? Где радость тайной свадьбы?

Радуйся, Анфиса, приносящая нетронутую чистоту свою возлюбленному Прохору! Радуйся, что замыкала чистоту от всех: ни пристав, ни Шапошников, ни Илья Сохатых, ни даже – и всего главнее – Петр Данилыч не услаждались с тобою в похоти. Радуйся, что оклеветанная утроба твоя пуста и Петр Данилыч не смоет с себя подлой лжи своей пред сыном ни кровью, ни слезами. Радуйся, радуйся, несчастная Анфиса, и закрой свои оскорбленные глаза в примирении с жизнью!

Слушая эти мысли в самой себе, Анфиса глубоко вздохнула, и глаза ее действительно закрылись: ослепительная молния из темной гущи сада, а грома нет. Нет грома! «Чудо, – подумала Анфиса, – чудо». И не успела удивиться...


Первый час ночи. Гроза умолкла, а мелкий, утихающий дождь все еще шуршит. К комнате Прохора по коридору мокрые, грязные следы. Что-то напевая под нос, Прохор прошел в теплых сухих валенках в кухню, сам достал из печи щей и съел. Поднялась с постели кухарка.

– Дай мне есть, – сказал Прохор.

Поел каши.

– Еще чего-нибудь.

– Да Христос с тобой. Пахал ты, что ли?

– Нет ли баранины? Нет ли кислого молока?

Завернул к Илье, разбудил его, заглянули вдвоем в каморку Ибрагима – пусто, черкеса нет. Снова вернулись в комнату Ильи Сохатых. Прохор пел песни, сначала один, затем – с приказчиком. Угощались вином. Прохор звал Илью навестить Анфису. Приказчик отказался.

99