Угрюм-река - Страница 238


К оглавлению

238

Прохора кто-то окликнул. Чрез силу открыл глаза. Белый день.

– Вставай, чего ж ты валяешься. Ты кто такой?

– Я старатель, на громовских приисках работал, – ответил он сухопарой морщинистой старухе. – От бунта уехал... Там у Громова рабочие бунт подняли, я испугался, уехал, да захворал дорогой, растрясло. И теперь весь хворый... Голова болит, все тело ломит, жар, должно быть... Пить хочу.

Старуха провела его в землянку.

– Мы дегтяри, деготь гоним. Я да внук, – шамкала она. – А старик-то мой помер, медведь задрал его, вот там в яме и зарыла. Охо-хо, что поделаешь... А внук-то уж шестые сутки, как в контору уехал, в громовскую разведенцию, чтоб ей провалиться, за хлебом уехал, за ним, за ним. Тут с голоду сдохнешь, при нашем при хозяине-то, тухлятиной хрещеных кормит. Вот и бунт... Прошку Громова все ненавидят, вот я тебе что, проходящий, скажу. Да, поди, сам знаешь, раз работаешь у него... Так бунт, говоришь? Ну и слава те Христу, авось ухлопают ирода рабочие-то, Прошку-то Громова... Помоги им, заступница, Божья Матерь Матушка. – И старуха истово стала креститься.

Хворый Прохор кряхтел, злился, молча сверкал на бабку глазами. Он провалялся у нее два дня, ночами бредил, исхудал. Бабка лечила гостя водкой с зверобоем да отваром сухой малины. На третий день приехал верхом на олене внук бабки, рябой и подслеповатый парень Павлуха. Он сумрачно поздоровался с незнакомцем, а старухе сказал:

– Бабушка Дарья, горе у нас с тобой... Великое горюшко... Тятьку моего застрелили... Долго жить тебе тятя приказал. – Как бы ловя ртом воздух, парень зашлепал губами, лицо его сморщилось; стыдясь незнакомца, он отошел к сосне, припал к ней щекой и, прикрыв глаза ладонью, завсхлипывал. У бабки подсеклись ноги, она вскрикнула, повалилась в мох и заскулила. Начался в два голоса горький плач.

Прохора покоробило. Пошатываясь, он ушел к коню, гулявшему по ту сторону тихой озерины. За обедом у костра все трое сидели мрачные. Старуха то и дело утирала рукавом слезы, парень вздыхал, кусок не шел в горло. Прохора подмывало узнать, что произошло в его резиденции. Он попросил парня рассказать.

– Кровопролитье большое там, у Громова-то, – начал тот растерянно, хмуро. – Почитай, с полтыщи побили да покалечили.

– А из-за кого?! – сердито закричала старуха. – Из-за подлеца хозяина всё. Прямо зверь!

– Фокиных убили, отца да сына, – пробурчал парень, – еще Харламова да Сергея Кумушкина, все знакомые наши. Еще Фаркова-старика...

– Фаркова? Константина? – дрогнувшим голосом спросил Прохор.

– Ну да, его...

– Этот грех ни в жизнь не простится Громову. Убивец, злодей! Сына моего, сына, сына... – Бабка поперхнулась, градом слезы полились. Парень бросил ложку, вздохнул, отвернулся.

Ржал заскучавший конь, попискивали комары, от костра дымок плыл к небу. Уныло кругом и тихо.

– А Громова убьют, – убежденно, озлобленно буркнул парень. – Как сыщут, так и устукают. Сбежал он.

– А за что его убивать? – с раздраженьем сказал Прохор. – Не нашим с тобой башкам судить его. Он знает, что делает. Не он рабочих расстреливал, а солдаты...

– Да солдаты-то им же, подлецом, подкуплены, думаешь – кем?! – снова закричала бабка, потряхивая от злости головой. – Он, сукин сын, этот самый Прошка-то, весь закон купил, из всех хрещеных душу вынул, гори он огнем, анафема лютая. Да как же! Ты сам, проходящий, посуди... Охо-хо-о-о...

Прохора бросало и в жар и в холод. Стыд начинал одолевать его.

– А как инженер Протасов? Убит?

– Нет, – ответил парень рассеянно, он теперь думал о том, что завтра чем свет придется плестись ему с бабкой хоронить убитого родителя. – Сказывали мне – Протасов-господин на работу народ ладит ставить будто бы.

– А из громовского имущества ничего не уничтожили? – с внутренней робостью спросил Прохор Петрович и перестал дышать.

– Нет, сказывали – все в целости. – Парень встал, размашисто покрестился на восток, пошел в землянку.

Старуха обняла колени исхудавшими руками, склонила на грудь голову, глядела, не мигая, в землю, неподвижная и жалкая, как полуистлевший пень. Прохор направился по ту сторону озерины. Обрадованный, что имущество его цело, но исхлестанный, как плетью, словами бабки, он, мрачный, встревоженный, дотемна просидел на берегу в мучительных думах и переживаниях.

Солнце погасло, под ногами беглеца – зыбучие воды озера, кругом – безмолвная тайга и в сердце – страх. Так проходил в тугом раздумье за часом час.

И встал большой вопрос: что делать? Домой вернуться он сейчас не может: душа болит, душе нужен покой, забвенье. А там, в его резиденции, стоны, склока, кровь, там тысячи неприятностей, они сведут его с ума. Да, да. Надо уйти ото всего, забыться, побыть сам-друг с природой. Немного успокоившись, он круто поворачивал мысль к своим хозяйственным делам. Да, дела его сильно пошатнулись, – ох уж эта забастовка! Но ведь там теперь Андрей Андреевич Протасов, скоро вернется Нина, все быстро наладится. А чрез неделю-другую возвратится домой и сам Прохор, он будет работать как вол, он с лихвой наверстает все убытки, он снова вздернет на дыбы всю жизнь, взнуздает ее, как бешеного степного жеребца!..

Глаза Прохора Петровича по-прежнему засверкали холодным блеском, он подбоченился и, сдвинув брови, надменно сплюнул в озеро:

– Нет, врете, черти!.. Я еще покажу себя.

Но это был лишь ложный жест, лишь дребезг бахвальных слов: вместе с наступившей темнотой Прохора пленило малодушие. Хотя пугающие призраки не появлялись и голоса молчали, зато пришли подавленность, смятение, необоримая тоска. Не хотелось думать, тянуло лечь на землю, закрыть глаза и вечно так лежать. Он лег, он закрыл усталые глаза. Сердце работало неверно, сердце скучало, на душе становилось все тяжелей и тяжелей. Тоска была в нем беспредметной, тоска распространялась по всему телу почти физической болью, она отравляла каждую клеточку организма гнетущим унынием. Прохор Петрович застонал громко, протяжно. Тоска обрушилась на него невещественным мраком, тоска пилила его душу какими-то внутренними визгами. И этот мрак и эти визги шли как бы изнутри, они прободали ткани тела, сердце, мозг. И лежавшему с закрытыми глазами человеку казалось, что с него не спеша сдирают кожу и, чтоб притупить боль, со всех сторон щекочут его, и кричал бы он от боли, но невтерпеж сдержать хохот, и хохотал бы от щекотки, но очень больно сердцу – надо выть околевающим псом, надо царапать ногтями землю, до крови жевать язык, громко взывать о помощи.

238