Прохор вздрогнул, тяжко проснулся, повел бровями. Нет никого. «Надо сходить к попу, поп мудрый», – подумал он.
Вся внутренняя жизнь Прохора Петровича резко распалась теперь на белую и черную. В черной полосе он беспросветно пил, его ум мутился, затемненное сознание ввергало его в мир галлюцинаций. Когда же наступала белая полоса, мозг прояснялся, воля крепла, Прохор лихорадочно хватался за дело и, работая упорно, как машина, кое-что наверстывал, что было упущено в прошлом. Иногда и черная и белая полосы сливались. Получалось нечто серое, психически больное, с гениальными проблесками мысли, но с нередкими провалами сознания в густейший мрак.
И все-таки, существуя то в черной, то в белой полосе, Прохор Петрович, наперекор всему и всем на удивленье, продолжал развертывать дело все шире и шире.
Пущен в действие новый цементный завод. Недавно приехавшие горняки-инженеры быстро организовали добычу каменного угля из надземных пластов. Свежие грузы его в огромных количествах поплыли на плотах по Угрюм-реке, потянулись на подводах, на только что прибывших грузовых автомобилях к наполовину законченным железнодорожным веткам. Прохор надеялся связать стальными путями свои предприятия с главной магистралью к началу зимы. Работа шла ходко. Рабочие – их теперь стало шесть тысяч – от дела не отлынивали, отложена мысль и о работе «чрез пень-колоду»: им угрожал расчет, снижение платы, штрафы, новые массы прибывающих завтра же встанут на их место.
Прохор мог бы ликовать. Но то, что некоторые старые рабочие перебегали к Нине, уступая место неопытным – «расейским» новичкам, злило Прохора. Мысль, что в его самодержавном государстве завелось, как экзема на лице, какое-то ничтожное бабье королевство, с совершенно иными, лучшими условиями труда, чем у него, – эта мысль сажала Прохора, как медведя, на рогатину.
Нет, подобного коварства он больше терпеть не может! Он в последний раз переговорит на эту тему с малоумной королевой-узурпаторшей.
После обеда в праздник Нина копалась у себя в саду. Наступала осень, но день был теплый. Близились сумерки. Верочка катала по дорожкам большое колесо. За нею следом ходили бонна и гувернантка из Берлина, полная белокурая девушка. Верочка подбежала к Нине:
– Мамочка! А почему курочка ходит босичком, а я в туфельках? Я разобуюсь.
Подошел в белых нитяных перчатках старик лакей:
– Барыня, барин изволит вас просить к себе.
Нина знала, что муж приглашает ее не для приятных разговоров. Поэтому она вошла в кабинет Прохора с Верочкой: она думала, что дочь одним своим невинным видом может умерить гнев отца. Навстречу вошедшим подбежал, виляя хвостом, радостный волк. Прохор сидел за столом хмурый, в халате, с трубкой в зубах.
– Садись, фабрикантка, – бросил он сквозь зубы.
– Папочка, миленький, папочка!.. – подсеменила к нему Верочка. – Я тебя люблю... Я люблю тебя больше, чем волченьку-люпсеньку.
Прохор взял ее на руки, поцеловал в висок, придвинул ей цветные карандаши и бумагу.
– Я срисую человека с усами... Страшный который. А потом избушку, чтоб дым валил.
– Нина...
– Да, Прохор, слушаю.
Наступило обоюдоострое молчание. Воздух сгущался в тучи. Верочка начала рисовать.
– Ты христианка, Нина?
– Да, христианка. Ты же знаешь, Прохор.
Тучи продолжали окутывать их своим грозным молчанием. Верочка рисовала.
– Ежели ты христианка, то как же ты с такой настойчивостью толкаешь меня в какую-то пропасть, в зло?
– Нет. Ты не так понимаешь мою деятельность, Прохор. Вся она направлена к тому, чтоб отвратить тебя от зла, – сказала тихо Нина, разглядывая свои замазанные землей ладони. – Я путем практических комбинаций хочу возле твоей деятельности создать такое окружение, которое заставило бы тебя, вопреки твоему желанию, стать по отношению к рабочим совершенно иным, чем ты есть сейчас.
– Ты сказала, что, вопреки моему желанию, тащишь меня от зла прочь. Так? Так. Значит, ты применяешь насилие. Но ведь Христос сказал: не противьтесь злу насилием. Ты в это вдумалась?
Нина опустила голову и часто в растерянности замигала. Она не готова к ответу на такой вопрос. Как же так? Она сегодня же поговорит на эту тему с отцом Александром.
– Я тебе хочу добра, а себе покоя, – сказала Нина, смущенно покраснев.
Прохор покрутил на пальце чуб, сдвинул брови к переносице:
– Добра желаешь мне?
– Да, добра.
– Хм. Ну так знай! – И Прохор ударил в стол ладонью.
От окрика Верочкин карандаш хряпнул, она вскинула на отца большие глаза и соскользнула с его коленей. Прохор схватился за виски, закрыл глаза: в ушах что-то покаркивало, в груди побулькивало, пред смеженными веками плавали хвостики.
– Ты, милый Прохор, болен... Нет, это ужасно, – кротко, с внутренним отчаянием в голосе, сказала Нина, прижимая к себе подбежавшую Верочку. – Ляг, отдохни... Мы поговорим после.
– Нет! – сверкнул он на жену белками глаз. Руки его дрожали, прыгал язык.
Ветерок колыхал шторы в открытом окне, чрез кабинет проплыла пушинка, стайка осенних мух жужжала, роясь возле хрустальной люстры; из непритворенной двери высунул голову лобастый рыжий кот.
– Милый Прохор, тебе надо бросить все и отдохнуть – уехать куда-нибудь, полечиться, взять отпуск у самого себя. Я знаю, ты очень, очень болен. Мне видеть это слишком мучительно, прямо непереносно... Поверь мне. – Нина тихо заплакала, поднялась и пошла к нему. – Милый, умоляю тебя, брось все дела...
– Нет!!! – двумя кулаками враз грохнул в стол Прохор. – Стой! Впрочем, садись... Впрочем... как желаешь.
Нина остановилась. Прохор повернулся к ней в кресле и, потряхивая лохматой головой, беззвучно засмеялся.