– Да, сокола моего, Прохора Петровича.
Шапошников, набычившись и смущенно подергивая носом, видел, как глаза ее наполнились слезами.
– Оставьте, Анфиса Петровна, и мечтать об этом, – дрогнул он голосом. – Погибнете.
– Шапошников, миленький Шапошников, хороший! Я люблю его, до смерточки люблю. Дайте вас поцелую в лысинку вашу. Сердце у вас большое, а не отогретое; один, как сыч, живешь. А годочки твои уходят, как дым едучий. Женился хоть бы... Да и взять-то тут некого, в дыре такой. Эх, горемыка!
Шапошников сначала вытаращил глаза: точно мать воскресла перед ним; потом засвербило в носу, и в груди что-то перевернулось.
– Да, да, да... Это верно, верно... Да-да-да... Золотое ваше сердце. – Он встал, отошел в глубь комнаты и, украдкой сморкаясь в грязный платок, кряхтел.
Свежее солнечное утро. Зима только погрозилась, теплый ветер за ночь съел весь снег: под ногами влажно, зелено. Далеко от стана Прохор боится отойти: пропадешь. Белка теперь выкунилась, стала пушистой. У него за поясом шесть белок, пора домой. Ага, олени. Много оленей. Тунгусы пришли. Против дома, под курганом раскинут чум.
– Кажи, бойе, товары, – сказал кривоногий старик.
– Вот, давай, – сказал молодой сын его. – Белка, лисица, соболь есть. Борони Бог, много... Давай менять!
Привалившись плечом к сосне, стояла молоденькая девушка, Джагда, внучка старика. Она красиво изогнулась и неотрывно смотрела на Прохора радостными глазами.
Пушнины действительно много. Прохор обменял на товар. Тунгусы довольны.
– Ты правильный друг. Ты не обманщик, не плут.
Молодой отец Джагды вскочил на оленя и скрылся в тайгу, сказав:
– Ужо, дожидай, бойе!
Джагде подарил Прохор серебряные сережки с каменьями. Матери ее – трубку и табак. Джагда улыбалась, что-то шептала, и рдели щеки ее. Убежала в тайгу. Голое ее звенел в тайге до вечера.
Когда над тайгой встал месяц, Прохор пошел на курган. Тайга мутно голубела, серебрилась Угрюм-река. Прохор чувствовал: следят за ним глаза Джагды, и спустился к реке. У берега на приколе три больших дремлют шитика – торговый его флот. Прохор снял с крыши шитика легонькую лодку-берестянку и переправился за реку. В лунную ночь хотелось бродить, мечтать. Как хорошо, что пришли люди и эта маленькая Джагда. Какие яркие и влажные у нее губы и как должна быть нежна под бисерным халми ее грудь.
Прохор пошел в глубь леса. Все гуще, непролазнее становилась тайга. Но вот поляна. Что-то промелькнуло перед глазами. Прохор схватился за ружье. Треснул сучок, и – ай! – Прохор метнулся к Джагде. Та испуганно мчалась через поляну. Прохор за ней, как стрела за птицей.
– Джагда, Джагда!
Вот зашуршали хвои, он почти настиг ее, он ловит ее дыханье.
– Ай! – И, опираясь на конец длинной палки, она взвеяла вверх свои бисерные ноги – и легким летом перемахнула чрез огромную валежину. Прохор задыхался, сатанел: – Стой! – Он сбросил ружье и, раздувая ноздри, мчал за девушкой. Кровь бурлила в нем черным валом: «Уйдет бесенок!» И вновь дрожащая – темная с белым – будто исполосованная кнутом поляна, и сердце его в кровавых кнутах: скачут сосны, тысячи лун дробятся в плясе, и секут глаза тысячи мелькающих быстрых ног. Вдруг тьма и огонь, и нет ничего, кроме упавшей Джагды.
– Ага, бесенок!
Джагда испугалась, заплакала, закрыла лицо рукой, ладонью кверху. И меж дрожащих пальцев поздний какой-то цветок зажат, он пахнет мятой.
Домой возвращались сквозь оглохшую, призрачную ночь. В груди Прохора ярился, искал воли неуемный зверь; ему там тесно. Прохор, вздрагивая, шумно дышал: ему хотелось разорвать грудь свою, втиснуть туда эту взволнованно-робкую Джагду и мучительно терзать ее. С продрогшей земли густо и плотно подымался туман; вот он Прохору по пояс, ей по грудь, оба плывут над белой гладью, как в ладье, она легонько всхлипывает, он раздувает ноздри.
– Я искала оленей. Что ты сделал со мной? Зачем?
Его рука молча нырнула под туман, Джагда качнулась, покорно упала на мягкий мох, на дно.
За рекой взлаивали собаки, призывно кричала мать Джагды. Вся ночь вскоре обволоклась туманом, они оба пробирались чрез туман к реке.
– Как ты попала сюда? По воде, что ли, перешла?
– Твою лодку прибила волна ко мне. Зачем же ты меня обидел?
Голос ее в слезах, и, пока переезжали, Джагда плакала подавленно и тихо. Вдруг Прохору захотелось ударить девушку веслом, сбросить в воду и смотреть, как она станет барахтаться, кричать, молить, как ее захлестнет волна.
– О чем ты плачешь?
Она молчала.
– О чем ты плачешь? – крикнул он, и лодка их уперлась в прикрытый туманом берег.
– Не скажу, не скажу тебе, – стыдливо и страстно протянула Джагда, быстро обняла его и поцеловала в губы.
Прохор дома записал в дневник:
...«17 сентября, ночь. Джагда. Джагда – значит – сосна. Но она похожа на белочку. И почему я не магометанин? Вместе с Ниной жила бы у меня и Джагда».
«И, конечно, Анфиса... Ну конечно... – подумал он. – Что-то она делает теперь? Спит, наверно». Он тоже ляжет сейчас, устал, промок. Скоро ли вернется Ибрагим, скоро ли привезет письмо от Анфисы?
– Покойной ночи, Анфисочка!
Утром, когда еще спал, набилась целая изба тунгусов. Сели на пол, закурили. Никогда не мывшиеся, они пахли скверно, а тут еще махорочный дым. Прохор чихнул, открыл глаза.
– Вот, бойе, два стойбища привел, – сказал молодой отец Джагды. – Дожидай, весь тунгус у тебя покручаться будет. Другой купец, три купец врал, грабил, расписка путал, мошенник. Вот ты – настоящий друг.
У Прохора товар быстро пошел на убыль, весь склад был завален только что вымененной пушниной – целый капитал. Тунгусы очень довольны, рады. Пусть новый друг подаст им винца. Прохор угостил их на славу; все, мужики и бабы, были пьяны вповалячку. Молодые тунгуски то ярко красивы, то безобразны, старухи же дряблы, как топкая глина – грязь.