– Сколько ты, отец, имеешь капиталу?
Пред отцом в желтых волнах проплывает образ Анфисы. Говорит отец:
– А тебе какое дело?
Сын смотрит на отца пристально, сердито. Говорит сын:
– Как так? Я работал два с лишним года. Я приобрел тысяч семьдесят серебром. Где деньги?
Желтые волны розовеют, извиваются, Анфиса плывет, заглядывает в лицо отца, ждет ответа. Отец кричит:
– Ты молод еще от отца отчета требовать!.. Сукин ты сын!..
Прохор быстро нагибается над столом, за которым сидит отец, жарко дышит в лоб отца и резко стучит в стол ладонью.
– Деньги!.. Деньги мои где?!
Отец вскакивает, розовые волны в прах, Анфиса исчезает, и вместо нее – Яков Назарыч. Он бледен и весь трясется.
– Петр Данилыч, нам надо объясниться, – говорит он и кивает Прохору на дверь.
Прохор, поводя широкими плечами, взъерошенно и гордо уходит. Петр Данилыч стоит. Яков Назарыч говорит ему:
– Садись. – И плотно прикрывает дверь. Потом и сам садится возле Петра Данилыча, шумно сморкаясь в клетчатый платок; глаза его красны, растерянны. Петр Данилыч ждет. Яков Назарыч вынимает футляр, вынимает серьги, встряхивает их, спрашивает спокойно:
– Откуда взял эти серьги?
Петр несколько секунд смотрит в глаза Якова Назарыча и говорит:
– Купил.
– Врешь, – спокойно отвечает Яков Назарыч, но клетчатый платок в его руках дрожит. – Врешь! – приподымает он голос, приподымает брови и сам приподымается.
Петр Данилыч видит, как гость кособоко, с трудом отдирая ноги, пошел в угол, а в углу – мерещится ему – Анфиса, темная, слившаяся с синими обоями, глаза ее горят. Петр видит: Яков Назарыч повернул обратно, Петр слышит:
– Это серьги моей покойной матери. Да, да...
Петр чувствует, как волосы на его собственных висках зашевелились.
– Да, да, – повторяет Яков Назарыч, он ловит ртом воздух, говорить ему трудно, он хватается рукой за грудь. – Значит, убил моего отца и мою мать твой батька, дед Данило. Выходит, так. У меня и раньше такое подозренье было...
Анфиса качнулась и мгновенно подплыла к Петру.
Петр Данилыч поднялся, крикнул:
– Ты говори, да не заговаривайся!..
– Ах, скажите пожалуйста!.. – подбоченился, с ехидством оскалил рот Яков Назарыч.
– За такие слова бьют в морду!
– Тьфу! – И лицо Якова Назарыча побагровело. – Тьфу!
Длинный письменный стол сам собой тяжело поехал; набекренились, поехали стулья, кресла; затрещал, изогнулся потолок.
– Вот мы куда с доченькой попали: в разбойничье гнездо!
Петр Данилыч стучит кулаком в стол, Петр Данилыч в бешенстве, но вот ноги его ослабели, он повалился в кресло, и кто-то заткнул ему рот тряпкой. И все кружится, ползет, зеркала срываются со стен и пляшут. Призрак Анфисы исчезает.
Шумно вбегает Прохор. И – сразу все на своих местах: стол, стулья, стены, зеркала. Прохор смотрит на отца, на Якова Назарыча. Отец навалился боком на ручку кресла, сжал ладонями голову, глаза закрыты. Яков Назарыч весь в каком-то вывихе: руки изломились, одна вверх, другая вниз; ноги согнулись в коленях, пятка правой ноги гулко стучит в пол, с губ, вместе с криком, летит злобная слюна, в глазах ярость. Прохор впервые увидал: на правом валяном сапоге богача, на пятке – кожаная заплата.
Прохор оторопело подступил к Якову Назарычу:
– Что случилось?
– Разбойничье отродье!.. Прочь!! – завизжал, заплевался, набросился на него с кулаками Яков Назарыч и быстро, не по-стариковски вышел, волоча за рукав шубу.
Стоя возле оголенной осокори, Анфиса Петровна слышала, как близко-близко прошлепали чьи-то заполошные шаги, как пробурчал темный, в зазубринах голос:
– Ах, разбойники!.. Ах, душегубы!
Анфиса не узнала голоса, Анфиса глубоко вздохнула, провела глубоким взглядом по бисеру ночных небес и медленной, задумчивой походкой отправилась домой.
А взбешенный Яков Назарыч, ввалившись в избу, набросился на плачущую дочь:
– Был с тобой изъян или нет? Говори!..
– Какой, папочка, изъян?
– Какой, какой... Черт тебя дери...
И все как-то взбаламутилось, смешалось, соскочило с зарубки, сбилось. Всю эту ночь, весь следующий день шел неуемный дождь. Всю ночь до рассвета и днем плакала, ломала руки Нина.
Прохор с утра удалился в тайгу без ружья и шел неведомо куда, ошалелый. Ничего не думалось, и такое чувство: будто нет у него тела и нет души, но кто-то идет в тайге чужой и непонятный, а он, Прохор, наблюдает его со стороны. И ему жалко этого чужого, что шагает под дождем, без дум, неведомо куда, ошалелый, мертвый.
Петр Данилыч опять стал пьянствовать вплотную. Да, верно. Так и есть. Эти серьги он взял из укладки своего отца, покойного Данилы. Много кой-чего в той древней укладке, обитой позеленевшей медью, с вытравленными под мороз узорами.
Что ж, неужели Куприянов, именитый купец, погубит их, Громовых?
– А я отопрусь, – бормочет Петр Данилыч. – На-ка, выкуси!.. Поди-ка, докажи!.. Купил – вот где взял.
Марья Кирилловна про серьги, про вчерашний гвалт ничего не знает: в гостях была. Под проливным дождем, раскрыв старинный брезентовый зонт, она идет в избу к Куприяновым. Анфиса распахнула окно:
– Вы разве ничего не слыхали, Марья Кирилловна?
– Нет. А что?
– Вернитесь домой. Спросите своего благоверного.
«Змея! Потаскуха!» Но с трудом оторвала Марья Кирилловна взгляд свой от прекрасного лица Анфисы: белое-белое, розовое-розовое, и большие глаза, милые и кроткие, и волосы на прямой пробор: «Сатана! Ведьма!» Ничего не ответила Марья Кирилловна, пошла своей дорогой и ни с чем вернулась: «Почивают, не велено пущать».
– Что это такое, Петр? – с кислой, обиженной гримасой подошла она к мужу, стуча мокрым зонтом. – Что же это, а?